Лахутин во все глаза глядел на Красильникова.
— Побойся бога, Степаныч! — воскликнул он, когда тот закончил свою желчную речь. — Воистину нагородил. Ну что ты заныл неожиданно? И ведь чепуха — твои рассуждения, каждое слово — чепуха!..
— Ладно, — устало проговорил Красильников, — не трать слов, Павел Константинович…
Но Лахутина оскорбила мысль, что рабочие подозревали в чем-то плохом Красильникова. Он вспомнил, как всех их расстроило сообщение, что надбавки срезаются. Конечно, неприятно принести ни за что ни про что меньше денег домой, но главное было не в этом. Они опасались, что Красильников откажется от дальнейших испытаний, все на заводе слышали о безобразной сцене в бухгалтерии. И кто в городе не знает о вспыльчивости самого Красильникова — шебутная голова! Нет, Степаныч, нет, даже не думай о бегстве в кусты, с печкой надо доканчивать ладком — вот его мнение.
— Пойдем! — предложил Красильников, затаптывая ногами костер. — Мое решение твердо. Никакими уговорами ты меня не собьешь. Хватит, хватит с меня непролазных дорог!
14
Это был один из тех редких вечеров, когда он уснул сразу же, как добрался до постели. Они натрудились на обратном пути, четырнадцать нелегких километров было пройдено меньше чем за три часа. Он спал крепко, как путник, попавший с долгого мороза в тепло. Потом он потерянно вскочил. В комнате кто-то появился, он чувствовал присутствие человека. Он кинулся к выключателю — свет залил комнату. У окна на стуле сидела Мария.
Она была в той же шубке, в какой ушла прошлой весной, — голубая белка — первый и единственный его подарок. Тяжелые волосы — каждая волосинка была необыкновенно тонка и мягка, он хорошо это помнил — запорошило нетающим снегом, серый берет дышал холодом. Мария казалась больной, под глазами лежали черные полукружья.
— Ты звал меня? — сказала она. — Я пришла. Чего ты хочешь?
В смятении он схватил пальто и прикрылся им. Он поискал еще и туфли, но туфли пропали. Босой, он приблизился к ней, спазма перехватила его горло.
— Говори, чего ты хочешь? — повторила она безучастно. — Мне надо возвращаться.
Он испугался, что она уйдет, и торопливо заговорил. Слова хлынули неудержимо и бурно, они догоняли друг друга и путались. Он спешил все высказать, ничего не скрыть, ни о чем не забыть. Он кричал тонким от горя голосом о своей любви и одиночестве. Он закрыл глаза, чтоб лучше вслушиваться в свой крик. Открыв их, он ужаснулся. Каждое слово превращалось в птицу; они метались в тесной комнате, то взмывая под потолок, то ударяясь в стены. Это были странные птицы, невиданной формы, неслыханной расцветки. Они даже чем-то походили па язычки пламени. Но это были птицы, он мог положить под топор голову, что это именно птицы, а не огни и уж во всяком случае не слова.
Он говорил все нестройней и торопливей, новые стайки сталкивались в воздухе. Птицам не хватало места, они носились вокруг Марии, прочерчивали кривые — синие, красные, золотые. Причудливый хаос цветовых вспышек наполнил комнату. Мария встала.
— Ты молчишь, — проговорила она. — Я напрасно пришла к тебе. Я ухожу.
Он вскрикнул еще громче, ожесточенно пытаясь заговорить словами, чтоб она поняла его. В ярости и отчаянии он разбрасывал метавшихся между ним и Марией птиц. Но и вопль не стал словом, а превратился в белую птицу, судорожно размахивающую узкими крыльями. Десятки этих новых птиц валились одна на другую. Красильников закрыл лицо руками: он уже боялся говорить и кричать.
— Я ушла, — сказала Мария, пропадая. Красильников ринулся к двери. Руки его нащупали закрытый крючок. На комнату обрушилась гулкая темнота. Красильникову показалось, что он попал под колокол.
Он сбросил одеяло, ткнул пальцем в выключатель. Комната была пуста, стул стоял у окна. Красильников медленно возвратился к кровати.
— Черт побери! — сказал он с изумлением. — Какие дурацкие сны показывают расшатанные нервы!
Понемногу он успокоился. Образы нелепого сновидения потускнели. Он потушил свет и приказал себе спать. Но разбуженные мысли не подчинялись приказам. Они заговорили путаными голосами — невнятный шепот, похожий на старческое бормотание. Они проходили словно над ним, а не в нем, он лишь изредка ловил их, с трудом постигал их содержание. Потом он сообразил, что размышляет о печи.
Он выругался. С печью было покопчено, какого лешего она явилась! Печь, однако, торчала перед глазами. «Ладно, я тебе сейчас покажу!» — подумал он мстительно. Раз она бесцеремонно надоедала, с ней требовалось разделаться по науке. Он попытался вызвать в памяти инженерную схему печи, прикинуть в уме химизм реакций, механику потока материалов и газов. Но в эту ночь рассудочные центры мозга работали вяло, их забивало воображение. Вместо схемы появилась все та же печь, странная и преображенная. Она вырастала, огромная и диковатая, непостижимое существо, снаружи закованное в темную броню, внутри сияющее белокалильным жаром. Отличие его от других существ было в том, что все они обращены во внешний мир, их глаза, уши, рот, руки устремлены на соседей, отталкиваются от них, упираются в них, тысячью связей прикованы к ним. А это глядело лишь в себя, все было поглощено своим светящимся нутром. Оно жило, сипело вентиляторами, дышало распахнутым зевом пылающей топки. И оно задыхалось, его мутил удушливый туман. Ему не хватало свежего воздуха, мастера отпускали воздух по книгам, а не по потребности — печи было плохо, как больному человеку без кислородной подушки.
И мало-помалу сквозь путаницу образов и картин в Красильников стала определяться новая мысль. Сгоряча она показалась неубедительной. Он отбросил ее. Мысль возвратилась, стала четче и крепче, не дала себя вторично прогнать. Мысль сказала ему: «Почему ты предписываешь печи свои режимы? Узнай, какой ей больше нравится самой. Поинтересуйся, нет ли у нее склонностей и желаний, отнесись к ним с уважением. Пойми ее, как ты понимаешь друга, — она подружится с тобой! Она станет верным товарищем, она сумеет отблагодарить, поверь!»
Красильников снова зажег свет и присел к столу. Путаные видения пропали. Время образов прошло. Настало время расчетов и схем. Поворот на проторенную дорожку не удался. Жизнь упрямо сворачивала на линию наибольшего сопротивления. Дорога петляла меж скал, терялась в зарослях. Она была трудна. Она шла в гору.
15
Он знал, что Прохорову не понравится новый план. Никакие планы дальнейших работ не могли увлечь Прохорова, его устраивало только прекращение испытаний, он жаждал прежней, независимой от посторонних, суматошливой, но, в сущности, однообразной жизни. Красильников поеживался, представляя себе, как он негодующе изумится.
Прохоров удивился без негодований:
— Значит, статистическая обработка записей за прошлые годы? Ты собираешься увидеть в наших дневниках то, чего мы не увидели в жизни, когда писали их? Мысль оригинальная. Желаю, желаю…
Лахутин, узнав, что исследовательские работы продолжаются, прибежал пожать руку Красильникову, но запротестовал, услышав, чем тот собирается заняться: новый план показался ему несерьезным. Они вносили в свои каждодневные журналы лишь одну сотую из того, что замечали, теперь эти крохи намереваются преподнести им же как новое слово — ну, не смешно ли?
— Нет, не смешно, — возразил Красильников. — Не ты один вел дневники. За печью наблюдают пирометристы, газоаналитчики, химики, контролеры ОТК и, самое главное, десятки указывающих приборов и самописцы. Когда я сопоставлю вое эти данные, ты первый ахнешь.
Лахутин махнул рукой. Красильников подозревал, что больше всего он сожалеет о потере собеседника. Ему нравилось, стоя на охваченной газом площадке, наблюдать издали за раскаленным порошком и вести неторопливый разговор о лесе, погоде и охоте.
Вечером этого же дня, сдав смену, Лахутин поделился своими сомнениями с Прохоровым.
— И я ему сказал то же самое, — ответил Прохоров. — И почти теми же словами, как и ты.
— Да ведь чепуха же! — доказывал Лахутин. — И время и силу потратит, этим и кончится. А продолжал бы возиться с печкой, обязательно бы докопался до наших неполадок.