Настал день, когда Красильников положил на стол Прохорову сводную таблицу испытаний. Это были данные анализов и измерений, одни цифры без выводов. Прохоров долго изучал их, потом поднял голову.
Между ними произошел неизбежный разговор. Красильников ждал его с тяжелым чувством. Он знал заранее, каким тот будет.
Прохоров закрыл дверь конторки и предупредил цехового диспетчера, чтобы без особой надобности к нему не звонили.
Он сел напротив Красильникова, недружелюбно заглянул ему в лицо.
— Итак, — начал он, — получены немаловажные результаты: производительность печей можно поднять на несколько процентов. Каждый лишний процент — большой подарок для нас всех. Я это говорю, весь комбинат скажет. Теперь ответь, этого ли ты ожидал?
— Нет, — признался Красильников. — Я ожидал большего.
— Очень хорошо — большего… Скажи еще: я предупреждал тебя, что речь может идти лишь о незначительном улучшении, то есть что никаких переворотов ты не добьешься?
— Да, ты говорил это. Ты предупреждал…
— Ты признаешь, значит?.. Пойдем дальше. Скажи, могли ли мы сами, без твоей помощи, добиться тех же результатов, если бы нам разрешили, как тебе, экспериментировать с печью?
— Ты ставишь вопросы, заранее зная ответ. Да, вы могли этого всего сами добиться. Никакой моей особой заслуги тут нет. Не боги горшки обжигают. И не боги испытывают обжиговые лечи.
— Правильно, — проговорил Прохоров. — Нет тут у тебя особых заслуг. Таково существо. А какова будет форма? Форма окажется обратной существу.
— Не рано ли говорить о форме того, что не завершено? Результаты не окончательны. Испытания будут продолжаться.
— Нет, не рано, все основное уже видно. Повторяю, никаких переворотов ты но совершишь… Итак, я о форме… Доклад твой Пинегину будет звучать так. До тебя в цехе бушевал первобытный хаос, а ты пришел и вправил мозги кретинам производственникам. Они портачили, ты исправлял. И даже то, что ты завалил нам месячный план, будет повернуто в твою пользу: цеховики не хотели слушать твоих квалифицированных советов, нарочно все путали…
Прохоров с яростью стукнул кулаком по столу. Он так ненавидел Красильникова, что даже голос его дрожал.
Красильников спокойно сказал:
— Дурак ты! Мелкий обыватель и клеветник. Что еще сказать тебе? Пожалуй, добавлю: мне стыдно, что я когда-то подавал тебе руку.
Прохоров ошеломленно уставился на Красильникова. Больше всего его поразил благожелательный тон, каким тот выкладывал свои оскорбления. Спокойствие было несвойственно Красильникову. Если бы он забушевал, Прохоров перекрыл бы его гнев своим бешенством. Вместо того чтоб взорваться, Прохоров погас.
— Ты, кажется, воображаешь, — сказал он хмуро, — что я наговорил это все из личной неприязни?
— А разве не так? — с горечью спросил Красильников. — Или ты станешь врать, что испытываешь ко мне нежность?
— Думаю, именно ты чувствуешь ко мне вражду, так как считаешь, что я тебя обидел, а обидчиков принято ненавидеть.
— Нет, — сказал Красильников, — обидчиков ненавидят не всегда и не все. Ты плохо разбираешься в людях, Федор. Не я тебя ненавижу, а ты меня. И знаешь почему? Потому что причинил мне зло. Люди любят тех, кому оказывают добро; они ненавидят тех, кому делают зло. Это по-своему естественно: защитная реакция совести… Человек оправдывает себя и ненавистью своей и любовью. Раз я ненавижу соседа, которому напакостил, значит, он плохой, значит, мой поступок правильный, а сам я хороший, — вот та софистика совести, которой поддаются многие слабые люди, ты в том числе, Федор… Ну, а если я оказываю человеку добро, то он, безусловно, хороший, а я великолепный, ибо помогаю хорошему. Разве ты не встречал людей, которые, случайно кого-нибудь обласкав, кидаются и дальше ласкать этого однажды обласканного? И разве не видел других, тоже искренних людей, которые всей душой, последовательно и долго вредят тем, кому разок наступили на мозоль?
Прохоров подошел вплотную к Красильникову и проговорил сдавленным голосом:
— Я не причинял тебе зла, не ври! Лучше поблагодари меня за добро!
— Благодарить за то, что ты отбил у меня жену?
— Я не отбивал Маришу. Если хочешь знать, я долго колебался, стоит ли нам сходиться. Она доказала мне, что стоит, ибо три несчастных человека станут счастливыми.
— Очень интересно! Значит, и я сопричислен к сонму трех счастливцев?
— Пойми меня, по-честному пойми! Ты не сумел сделать ее счастливой, рано или поздно, был бы я или не был, вы разошлись бы, просто так, в стороны… Почему же ты меня одного делаешь ответственным за то, что не удалось в тебе самом? От хороших, от любящих и любимых людей жены не уходят, нет! И ты это знаешь, и я это знаю. Вот, ты не решаешься смотреть мне в глаза, ты молчишь!
Красильников не отвечал. Сотни раз за эти месяцы одиночества он возвращался мыслью к своей неудавшейся любви, каждый раз оценивал ее по-иному. Об этом нельзя было говорить. Это было слишком больно.
11
Печь поставили на однодневный ремонт. Механики меняли гребки, печники латали своды и стены, за ними наблюдал Прохоров. Лахутин воспользовался суточным отдыхом, чтоб пойти на охоту. Он предложил Красильникову составить компанию. Тот и без Лахутина убрался бы в этот свободный день подальше от города, все, в нем ныло от желания поваляться на вольной земле, в компании прогулка была веселее.
На рассвете они — Лахутин с ружьем и рюкзаком за спиною, Красильников с чайником и котелком — прошли территорию завода и подобрались к подножию горы Барьерной. Небо было забито темными тучами, земля — сера и тверда. В утренней сводке местного метеобюро говорилось о значительном колебании давления и перемене погоды.
— Перекурим, — предложил Лахутин, усаживаясь на камень.
— Пойдем! — потребовал Красильников. — Разве на ходу ты не можешь курить?
Лахутин был человек покладистый. Он понимал нетерпение Красильникова. Нужно было скорее взобраться на водораздел и оставить город позади.
Подножие Барьерной прикрывал низкорослый лесок — кривая березка, кустарниковая ольха, крохотная лиственница. Это был северный склон, лес здесь не удавался. Ныне это был мертвый лес, сернистые выделения завода опалили его, как дыхание дракона. Внизу, на гладкой площадке, проложенной среди холмов, клокотали огненными пастями ватержакеты, конверторы, агломерационные и обжиговые печи, тяжелый дым клубился над ними. Древний, давно заглохший в этих местах жар земли, оживленный искусством человека, бурно вырывался наружу — слабая жизнь растений беспомощно поникла перед ним. Красильников стремился за горный барьер, в ненарушенные леса.
Вначале подъем происходил в тишине, потом с вершины скатился встрепанный ветер. Березки и лиственницы заметались, забормотали сухими голосами. Красильников лез в их частокол, ломал и гнул очерствевшие стволы. Лахутин отстал. Красильников поджидал его, подставив ветру лицо.
Нет, это была настоящая осень, именно такой он жаждал: румяной и мускулистой, как деревенская девка, стремительной, как озорной мальчишка, жестокой осени, вдохновенной осени! Боже, как он тосковал по ней в своем дымном цехе, как ему не хватало ее! Вот она клубится низкими тучами, покачивается кронами лиственниц, то сонно шелестит травою, то дерзко громыхает ветром в пустынных скалах. Здравствуй, осень, сердце мое, сейчас я побегу с тобой наперегонки, размахивая руками как крыльями!
— Чего ты как пьяный? — спросил Лахутин, выбравшись на вершину и с удивлением всматриваясь в возбужденного товарища. — Или нездоров?
Красильников счастливо рассмеялся. Он очертил рукою горизонт, охватил землю с запада до востока.
— Павел Константинович, посмотри, какая красота! А воздух! Неужели на тебя не действует?
— Воздух звонкий, — подтвердил Лахутин. — А красиво. Точно!
Он встал рядом с Красильниковым на обрыве; в чаше, образованной древними горами, лежали город и заводы, полустертые завесой дыма. Там, на городских улицах, дым не ощущался, глаз его не улавливал, нос не чувствовал. Но отсюда он казался шаром, замкнувшим в себе возведенные человеком здания.