Люсин внимательно прислушался к себе. Как ни странно, почти ничего не менялось. Картина черного, вечереющего леса и угасающего в глинистых лужах заката не исчезала.
«Что же это за лес? Смешанный? Чистый ольшаник?»
Но было слишком темно. Солнце уже село за черную зубчатую линию, и хоть небо еще не остыло, и грустное зеркало луж горело вишневым золотом, но кусты и деревья уже не сквозили на свет. Слившись в единую темную массу, они стали неразличимыми. Только воздух синел чуть-чуть в просветах ближней листвы и смутно белели березовые стволы.
«Иди разберись, где туг ольха…»
Люсин решительно слез со стремянки и взял портфель. Достав стеклянную банку с притертой шлифованной пробкой и вату, он подошел к большому «Спасу» и несколько раз мазнул по свежему месту, легонько, небрежно так мазнул. Положил использованную ватку в банку, аккуратно прикрыл ее чистым куском и сделал еще несколько мазков по нетронутой реставратором шелушащейся части.
Михайлов с интересом следил за тем, что будет дальше. Но дальше ничего не последовало. Люсин закрыл банку и спрятал ее обратно в портфель.
— Что вы делали после того как проводили вашего гостя — проректора?
В том, что означенный факт действительно имел место, Люсин уже не сомневался, поскольку успел проверить. Все алиби железно действовали до девятнадцати часов. Далее начиналась неопределенность.
— Что делал? Ничего. Погулял и вернулся домой. Потом лег спать.
— Во сколько вы возвратились?
— Часов в десять. А что?
«Допустим, что действительно в десять. Но ведь и тогда получается целых три часа».
— Разве вы долго провожали гостя? До самого Загорска, что ли?
— Почему до Загорска? Я же говорю, что гулял! Или нельзя?
— Э, Виктор Михайлович! Я-то думал, что это пройденный этап. Зачем вы возвращаетесь на исходные круги?
— Не понимаю.
— И я не понимаю. Неужели последние события вас не научили?
— Вы икону имеете в виду?
— И ее тоже. Почему, вместо того чтобы помочь мне, вы… Право, Виктор Михайлович, только что вы вдохновенно рассказывали о древней живописи, а теперь вдруг уперлись и не хотите отвечать на самые элементарные вопросы. Или ваше нежелание отвечать вызвано тем, что вы все же причастны к исчезновению этого субъекта?
— Не причастен, — отчеканил Михайлов.
— Тогда в чем же дело?
— Во-первых, у человека, к вашему сведению, может быть какая-то личная жизнь, в которую нечего соваться другим, а во-вторых, вы все равно мне не верите.
— Это уж мое дело! Я задаю вопросы, вы отвечаете — схема простая. А как я ваши ответы квалифицирую, это, простите, вас не касается… Тем более, что мыслей моих вы знать не можете.
— Как же! Пробы с потолка берете, краску с икон снимаете. Целая, можно сказать, химия! Где уж тут о мыслях догадаться…
— В самом деле? — улыбнулся Люсин. — Вот уж не думал, что это произведет на вас столь сильное впечатление. Между прочим, Виктор Михайлович, мне удалось получить ясное доказательство правильности некоторых ваших показаний! И именно благодаря этой, как вы говорите, химии. Иностранец действительно был у вас и, в полном соответствии с вашим рассказом, сам полез снимать икону. Хотите узнать, как я это установил?
— Нет. Я в чужие дела не вмешиваюсь.
— Ладно. Пусть будет так… А где в тот вечер были, скажете?
— Даю честное слово, что моя прогулка никакого отношения к иностранцу не имела. Это сугубо частное дело. Личное, понимаете?
— Вы виделись в это время с Женевьевой Александровной?
— Нет, не виделся. Она же была в театре! Я вообще ни с кем не виделся, и никакого алиби на тот вечер у меня нет. Хотите верьте, хотите нет, но все, что касается иностранца, я рассказал. Больше абсолютно ничего не знаю. Какие еще будут вопросы?
— Видите ли, Виктор Михайлович, чтобы правильно вести розыск, я действительно должен быть уверен в правильности ваших показаний, точнее, в справедливости ваших заверений. Меня совершенно не интересует ваша частная жизнь, но я должен быть уверен — вы понимаете, что значит это слово! — уверен, что вы не были в те часы с иностранцем. Верить вам на слово я, откровенно говоря, не могу, и это, пожалуй, главное, просто не имею права. Заставить вас отвечать вопреки вашему желанию я тоже, как видите, не могу. Что же нам остается? Сложить руки и ждать у моря погоды? А в это время бывший фашистский прихвостень, знающий наш язык, где-то обделывает свои темные делишки, прикрываясь фальшивыми усами и, наверное, фальшивыми документами…
— Разве у него фальшивые усы?
— Именно это вас больше всего трогает?
— Нет… Почему же… Просто это, согласитесь, как-то неожиданно…
— Не в усах дело, Виктор Михайлович… И даже не в иконке, которую вы продали. Все это, так сказать, второстепенные подробности, выплывавшие по ходу следствия. — Люсин застегнул портфель, словно проверяя перед уходом, не забыл ли чего, внимательно оглядел комнату. — Где он сейчас? Зачем он приехал в Союз? Вот что нужно знать нам, Виктор Михайлович. Это для нас сейчас важнее всего. Что вы можете сказать по этому поводу?
— Ничего… — Казалось, Михайлов внимательно разглядывает какие-то темные пятна на пыльном паркете. — Я, правда, ничего больше не знаю… Вы не думайте, будто я что-то скрываю. В тот вечер я не виделся с иностранцем. Я вообще с ним больше не виделся после продажи иконы, будь проклят этот день!
— Что же вы делали в тот вечер, Виктор Михайлович? — грустно и как-то безнадежно спросил Люсин.
Он стоял у двери с портфелем под мышкой, готовясь уйти, и уже не ждал, казалось, ответа на свой вопрос. Но Михайлов ответил, и та же неуловимая тень безнадежности почудилась в его словах.
— В этот вечер я случайно встретил на улице свою бывшую жену.
— Вы были женаты?! — Люсин тут же устыдился этого непроизвольного вопроса, не вопроса даже, а удивленного восклицания. Меньше всего он ждал от Михайлова таких слов.
Покраснев от неожиданности и, пожалуй, еще от стыда, но более всего от досады на самого себя, он положил портфель на стул.
Как многие холостяки, Люсин почему-то полагал, что Михайлову говорить о бывшей жене будет не только неприятно, но даже как-то болезненно. Недаром же он столь упорно уклонялся от такого разговора. Теперь же, когда Михайлов готовился все объяснить, Люсин немного растерялся. Он не знал, как себя вести: то ли деликатно свернуть беседу, то ли, напротив, выразить Михайлову свое сочувствие.
«Но в чем? Уж не в том ли, что человек встретил на улице бывшую жену? Смешно!»
Но ему было совсем не смешно.
— Почему же вы сразу не сказали, Виктор Михайлович? — с неподдельной досадой спросил он, и, кажется, этот недипломатичный вопрос был найден удачно. Михайлов откликнулся.
— Так… не хотелось как-то… Вы, конечно, можете проверить у нее, но я говорю чистую правду… Мне бы это было очень неприятно. Зачем еще ее впутывать?
— Я не совсем понимаю вас.
— Не понимаете? Я говорю, что лучше бы вам не проверять у нее правильность моих, — он усмехнулся, — показаний. Поверьте, если можете, на слово… Впрочем, как хотите. Ее фамилия Яковлева. Мария Дмитриевна Яковлева. Она работает врачом в Аэрофлоте.
Люсин не сомневался, что Михайлов говорит правду. Но вспомнил вдруг телевизор, и кадры какого-то фильма понеслись один за другим, словно разладилась настройка частоты. И все же что-то различалось в этом мелькании: складка на синей форменной юбке, белый воротничок кружевной блузки и блеск тяжелых золотистых локонов, и шелковистый блеск туго натянутых чулок — все промелькнуло перед ним, перевернулось, сместилось… Потом из голубой тьмы памяти сквозь зигзаги помех выплыл светлый и теплый уголок. Комнатка Березовского с белым медведем на полу («Ах, Машенька, зачем вы сбрасываете туфли? По нему же ходят! Ходят!»), звон веселых рюмочек и Гена Бурмин — мастер карате, эрудит и полиглот…
— И еще… — Михайлов сделал паузу и многозначительно заглянул Люсину в глаза. — Мне бы очень не хотелось, чтобы Женевьева… Одним словом, вы меня понимаете? Я, собственно, потому и не желал говорить… — Он опять угрюмо уставился в пол.