Натальин встретил упрямо-пытливый взгляд Эдуарда и представил молодого конструктора в работе: вот так, наверно, он, горячий и убежденный, дерется за свое мнение там, на заводе, и ему упрямому, юношески долговязому, нелегко небось среди авторитетов. Часами, наверно, курит над чертежами, оттого бледен и худ.
— Убедил. Ну хорошо, перетяни, — согласился Корчанов.
Продолжая бубнить о кренах, лобовом сопротивлении, углах встречи, Эдуард соединил ниткой концы реечек — «ушки», бумажный лист чуть прогнулся.
— Готово, — Эдуард отбежал, натянул нитку.
— На, сосед, пробуй, — сказал Корчанов и подал Натальину змея.
— Пап, дайте мне, — жалобно захныкал Борька.
— Погоди, Боря, тут не до тебя, — строго пробасил Корчанов и мужчины рассмеялись.
Борька поднял змея над головой. Со всех сторон сыпались последние советы. Каждому нашлось, что вспомнить и сказать. Все с ласковым одобрением и светлой завистью смотрели на Борьку.
— Поше-ел! Вира! — крикнул Корчанов.
Змей вымахнул из Борькиных рук, нырнул к земле, а затем легко и ровно стал набирать высоту. На уровне крыш он вдруг засуетился, заметался, придавленный сверху какой-то неведомой, силой.
— Беги! — панически-радостно крикнули Эдуарду мужчины.
Мелко семеня длинными ногами, Эдуард припустился по двору. Его скорость передалась по нитке змею, тот рывком взмыл над крышами и, быстро уменьшаясь, понесся в солнечную синь.
Эдуард приостановился, тихонько зашагал увлекаемый ниткой. Следом потянулись остальные. От угла крайнего дома стлался зеленый пустырь с траншеями и котлованами новостройки. Пахло теплой глиной, бетоном, смолой, сухую свежесть нес с далекого степного горизонта ветерок. Здесь он дул ровно и мягко. Змей делал плавные, размашистые росчерки на огромном, внезапно обнажившемся до самой земли небосводе. Тут ему было хорошо, свободно, словно прежний, домами стиснутый квадрат неба был мал и неудобен для этих вольных виражей.
Запрокинув головы, все молча и торжественно смотрели в небо. Сейчас оно для каждого было необычным — это обычное июльское небо, большое, нарядное, праздничное, с высоко летающим змеем.
Натальин глядел ввысь, и какая-то теплая грусть сладко сжала его сердце. В теле ощущалась такая легкость и свежесть, будто тела не было совсем, а было лишь тихое головокружение, полет памяти. Словно время, года простояли на месте, словно и его, и этих людей, как прежде, по-матерински обнимает чистое небо детства…
— Сине-то, сине как! — воскликнул Зосим Наумович и по-парикмахерски ловко щелкнул пальцами. — А я, милые друзья, лет двадцать не видел неба. На усики и бритвы, на улицы и заборы, на газеты, на эту городскую, понимаешь ли, шумную окрошку каждый день смотрю. А в небо зыркнешь насчет погодки — тучки или солнце? Но чтобы вот так… Не было. Некогда. Только в детстве да еще под Орлом, когда шлепнули меня. Насмотрелся на небо, пока с оторванной ногой в овраге валялся.
— У вас ноги нет? — насторожился Натальин.
— Протез на левой, — сказал Зосим Наумович, извинительно улыбаясь.
— Вон как, — вздохнул Натальин, и смутный укор толкнул его в грудь.
«Мальчики играют на горе, сотни тысяч лет они играют!» — звонко, дурашливо кричал в небо Эдуард и казался мальчишкой на школьной сцене. Шпулька крутилась в его руках, змей бойко и тяжеловесно тащил нить, просил ходу. — «Умирают царства на земле, детство никогда не умирает!» — Эдуард передал шпульку Борьке. — Крепче держи. Хорошо?
— Ага, — улыбнулся Борька, и в его глазах улыбнулось небо.
Корчанов шагнул к беседке, сел на скамейку, закурил. Рядом присели еще. Помолчали. Расходиться не хотелось.
Из-за угла вышла смуглая женщина в халате.
— Зося, домой. Что это за сборище у вас? — с ехидной ласковостью сказала она, мельком, с нахмуром вскинула глаза к небу и ушла.
Как показалось Натальину, Зосим Наумович вроде бы даже вздрогнул, когда увидел жену: засуетился и, улыбаясь, неловко попятился от беседки, зачем-то кланяясь и извиняясь. И понятно стало, как хочет он побыть здесь еще.
— Вот и живем. Колготимся… По мелочам затасканы, — со вздохом сказал Корчанов вслед Зосиму Наумовичу, задумался, но резко вдруг тряхнул головой и, отыскав в далекой синеве змея, крикнул: — Боря! А ты не бойсь! Пускай на всю! Дай ему неба! Не жалей ниток! Я тебе сейчас с балкона еще пару шпуль подкину! Крути, сынок, на всю! Нитки будут!..
Когда Корчанов и Натальин поднялись на второй этаж и остановились на площадке, Корчанов буркнул:
— Ну давай.
— Что? — не понял Натальин.
— Лапу твою.
Неловко сунули они друг другу руки.
— Заходь ко мне на пельмени, — предложил Корчанов.
— Спасибо. Дома завтрак ждет… — улыбнулся Натальин и почувствовал вдруг горячую любовь к Корчанову, радостно ощутил близкую возможность того, как они сядут за стол с дымящимися тарелками пельменей, могут и выпить для аппетита, как наладится у них разговор о нынешнем и далеком и они, бывшие разведчики, поймут друг друга с полуслова.
ОБЕЛИСК
© Южно-Уральское книжное издательство, 1971 г.
I
В мастерской было холодно и пыльно, как в старом запустелом чулане. Вдоль стен на стеллаже стояли гипсовые барельефы, глиняные головы, статуэтки. В углу сидел однорукий старик с трубкой. Рука лежала около его босых ног. Старик, сощурив глаза, не спеша покуривал, словно обдумывая, что с ней делать. На подоконнике желтел человеческий череп, зловеще скаля зубы.
От всего веяло удручающим унынием неудач.
В мастерскую Фролов не заглядывал всю неделю: с комиссией выезжал в районы отбирать на областную выставку работы самодеятельных художников. Вчера вернулся, замесил глину и вновь занялся «Сталеваром». Этот бюст он готовил на очередную зональную выставку.
Работа подвигалась мучительно вяло. Фролов добился предельного сходства с натурой. Но не хватало какою-то главного, единственного прикосновения пальцев, чтоб глина ожила, задышала.
Со двора в окно глядел осенний багряный вечер. Мастерскую заливала бордовая сумеречная мгла. На каркасе — проволочном скелете будущей статуи — Фролов увидел белого петуха. Он был живой, этот петух, переступая желтыми лапками, устраивался на непривычном для него нашесте. Что за наваждение? Фролов встал со стула, шагнул к петуху. В углу на стеллаже и за фанерной перегородкой приютились пестрые хохлатки. «Этого еще не хватало. За время отъезда курятник устроила!»
Фролов шугнул петуха к приоткрытой двери. Ошалело хлопая крыльями, тот побежал по стеллажу, сшибая статуэтки, флаконы с лаком, банки, кисти. Фролов запустил в петуха осколок гипса и под испуганное кудахтанье всполошенных кур вышел из мастерской.
В передней мельком взглянул на себя в зеркало. Какое злое и утомленное лицо! И эти жалкие остатки всклокоченных волос на темени…
— Ирина! — позвал он, входя в комнату.
Жена одевала Катеньку на вечернюю прогулку. Кроткий взгляд больного ребенка остановил Фролова. Он достал сигарету и, не закуривая, заходил по комнате. Поверх голубого трико, тесно обтянувшего хилую стать девочки, Ирина надела фланелевую кофточку, затем красный свитер и зеленое осеннее пальто. «Остов вылеплен, — услышал Фролов чьи-то слова из дали прошлого. — Теперь берите пластилин другого цвета и покрывайте этот остов сначала мускулами третьего слоя, потом мускулами второго слоя и, наконец, первого. Постепенно наращивайте объем. Идите от общего к частному…»
— Может, погуляешь с Катенькой?
Фролов промолчал. Когда, девочка вышла, он сказал:
— Кто пустил в мастерскую кур?
— Куда ж теперь? По утрам иней, холод. А в их сарайчике Боря гараж устроил для мотоцикла. Теснота, шагу не ступить.
— А в мастерской, выходит, просторно? — Фролов громко, как-то горько засмеялся и еще яростнее заходил по комнате. — Да ни один уважающий себя художник не допустил бы… этот курятник!