— Тебе они не помешают. Я им на ночь отгородила уголочек. Только на время откорма… К снегу порежем.

— Я просто не узнаю тебя! — Фролов резко остановился возле жены.

— Федь, ты отдохнул бы. Вид у тебя… Прошу. — Ирина спокойно встретила его тяжелый взгляд.

— Мне надо подготовиться к весенней выставке. Должен я… Когда ты станешь меня понимать?..

— Я устала понимать, — тихим твердым голосом сказала Ирина, отошла и села на диван. Ее повлажневшие глаза смотрели прямо на него, лицо бледнело от внутреннего гнева.

Да, она устала! Семнадцать лет назад он был добрым, внимательным. Теперь вместо нежности — эгоизм, нервическая рассеянность и эта бесконечная изнуряющая возня с глиной. Она терпеливо ждала все эти годы добрых перемен, верила в них. Ей казалось, что когда придет успех, то совершится такое, после чего ему уже не надо будет так напрягаться, вся жизнь их семьи станет совсем иной — яркой и легкой. Она помогала ему, создавала условия. Сама провожала в школу и детсад ребятишек — Борю и Катеньку, бегала по магазинам и базарам, водила по врачам дочку-ревматика, хлопотала о путевках, сама стирала, штопала, поздними вечерами отстукивала на машинке чужие диссертации и статьи, экономила на чем могла. И всюду, сама, сама… «В одном доме не может быть двух творцов!» — сказал он как-то в шутку. И она восприняла это как должное, хотя знала, что это не шутка. Пусть, пусть пока будет так. Как-нибудь перебьемся, зато потом… Потом! И это долгожданное «потом» наконец пришло, влетело в дом на крыльях его большого успеха. И покинуло их, когда начались неудачи.

Все пошло по-старому: унылая вереница неуютных суматошных дней и вечеров, почти сутками пропадал он в мастерской… И она все яснее понимала, что слава — это не высокая должность с твердым окладом, а всего только тень, только призрак, что он в своем холерическом упрямстве будет и впредь гнуть свое, гоняться за этим призраком, что и дальше у него та же всепоглощающая работа, бессонница, зыбкий успех, взлет и снова падения, безденежье, пустота, — и ей надо сопровождать его на этом нелегком пути, на что она уже не годится. Она устала. Она обыкновенная женщина, просто мать и желает ясной нормальной жизни. Если он хочет увековечить свое имя в мраморных статуях, то ей нужно совсем немного — то, что помогло бы без лишней нервотрепки исполнить долг матери и жены. Чуточку той прежней любви и постоянный заработок, какой имеет каждый порядочный мужчина. Она могла бы смелее кроить семейный бюджет, меньше бы разрывалась, тонула в долгах, не уставала бы так.

Однажды она высказала ему это. Хлопнув дверью, он ушел. Вернулся ночью. От него пахло водкой.

— Я тебе сочувствую, Федя, но почему ты не хочешь подумать обо мне? — В ее голосе слышались упрек и мольба. — Почему ты живешь в доме как квартирант? Ничто тебя не интересует, кроме глины.

— Не смейся! — Фролов шагнул к окну, повернулся к ней спиной.

— Я не смеюсь, мне легче заплакать, — она чуть повысила голос. — В октябре Катеньке нужна путевка в санаторий. А на что купить? Стыдно третий раз просить в профсоюзе. Телевизор не работает. Всюду задолжали… Хоть бы раз побеспокоился о чем-нибудь, посоветовал, помог. Для тебя эти глиняные головы милее нас.

— Прекрати! — Фролов толкнул форточку, подставил горячее лицо сквозняку.

Жена по-своему права: прежде всего он должен обеспечить хлеб насущный, а потом уж выяснять, что у него там за душой — талант или пустота. Но и его надо понять: он трудится в поте лица! И разве только ради себя? Придут успех, слава — их разделит вся семья. А пока что ж… И стоит ли возмущаться тем, что он издерган, рассеян, зол?

Он изголодался по успеху.

Лет пять назад имя Фролова частенько мелькало в газетах и журналах. Его гипсовый портрет «Мать-крестьянка» был признан лучшей работой на зональной выставке, попал затем на всесоюзную. Чуть погодя он выставил еще одну работу — «Русская гармонь». О Фролове в те дни говорили охотно. О себе он слышал то, что привык слышать только в адрес именитых художников. Своему успеху он радовался, но с какой-то примесью удивления и даже растерянности. Взята трудная высота. Но чего стоит удержать ее. И не только удержать. Надо идти выше, развивая успех.

Однако новые удачи не давались. Фролов торопился. Между тем разговоры около его имени помаленьку стали стихать, полученные за скульптуру деньги утекли, и теперь он жил, так сказать, на «проценты былого величия». Фролов бросался от одной темы к другой, от барельефов к многофигурным композициям, суетился. Наконец вернулся к излюбленным темам деревни. На очередную выставку представил «Доярку» и «Солдаток». Он верил в успех и в пылу оптимизма видел вещи такими, какими желал их видеть, критик в нем умирал…

В обзоре ему уделили скромное место.

«Две выставленные Фроловым работы, — писала газета, — заставляют задуматься о дальнейшем пути скульптора. Похоже, что Фролов перестал по-настоящему творчески искать сюжеты в жизни и начинает перепевать себя, повторяя одну и ту же «Мать-крестьянку» в разных ситуациях. Композиции выполнены вяло. А ведь недавние вещи Федора Фролова, свежие и своеобычные, заставили зрителей полюбить ваятеля и ждать от него многое…»

На газету Фролов махнул рукой. Но и вторая и третья выставки не принесли желаемого. Фролов замкнулся, а когда его спрашивали, говорил, что работает над большой вещью. Он лгал.

Ему не хватало тишины и времени, чтобы сосредоточиться. Впрочем, он и сам не знал толком, чего ему не хватает. Семья, дом, суетные заботы, тусклая работа в мастерской, где он по заказу лепил и отливал для парков и садов незатейливые статуи крутоплечих спортсменов, — все это пожирало время, угнетало однообразием серой будничности. Снизойдя с высот, куда его подбросила мимолетная слава, он снова видел себя безвестным путником, идущим изъезженной дорогой. Он тешил себя тем, что безликость его жизни временна, не сегодня-завтра он цепко засядет за работу над главной вещью. «Он еще покажет себя».

— Конечно, для тебя я мещанка, а точнее, домработница… Но почему? Почему мы так живем, Федя? Ведь когда-то было все иначе.

Он не мог, не знал, что ответить.

Багрянец на небе угасал, над крышами холодела густая синь. Они вслушивались в молчанье, в нем была тяжесть невысказанного, обида и усталость.

— Почему ты отказался от хорошего заказа? — заговорила она таким тоном, словно он больной и не желает пить таблетки, от которых ему станет легче…

Да, он мог бы сбросить «ошейник нужды». Что же в том плохого — своим трудом добывать хлеб? Даже великие мастера в трудные дни шли на временные уступки, не отмахивались от частных заказов. Репин, Брюллов… Почти треть жизни они работали для рынка.

— Тебе нужно отдохнуть, заняться чем-то полегче. В твое отсутствие приходил Юрий Сергеевич. Дважды звонил. Почему не хочешь уважить старого человека?

Она говорила о профессоре, у которого умерла жена, артистка городского драмтеатра. Он желает заказать надгробие. Он хорошо заплатит.

— Раньше, до трескотни вокруг твоей «Крестьянки», ты не избегал подобных заказов. А сейчас считаешь их оскорбительными. Печешься о своем имени. Да нет у тебя пока никакого имени, ничего у нас нет…

Фролов сорвался с места, шагнул в кухню. Там он смыл с рук глину и, накинув плащ, вышел на улицу.

II

Он шагал и с чувством беспомощности и тоски всматривался в лица прохожих.

Мимо простучали торопливыми каблучками девушки, по-утиному, враскачку, важно и сыто прошагал вислоплечий лысый мужчина. Серые лица. И асфальт, и дома, и небо — один цвет.

— Я совсем превращаюсь в идиота, в слепца, — сказал Фролов, стараясь стряхнуть хмурь, и поймал себя на нехорошей мысли о том, что в последнее время он нередко стал разговаривать с самим собой. Идет ли по улице, сидит ли в мастерской — бубнит под нос, спорит, сражается с теми, кто его не видит и не слышит.

На углу возле кинотеатра скопилась толпа. Оттуда донесся мягкий раскатистый хохот. Фролов остановился и, точно голодный, сглотнул слюну: когда он смеялся вот так — громко, свежо и счастливо?! Трудно вспомнить… Из прошлого вдруг выплыл лекционный зал института, седобородый, сутулый Герман Анисимович — преподаватель живописи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: