— Кабы я жил не так далеко от Пятигорска, взял бы Травку на конезавод. Если бы, конечно, она согласилась пойти за мной…

Главбух и Сизарь встрепенулись, посмотрели на Сашу одинаково вопрошающе, а потом друг на друга — со взаимным неудовольствием.

Глава вторая

1

В палату привезли нового мальчишку, и врач сказал:

— Еще один милитарист, из азотной кислоты боевой порох изготавливал и все пузо себе обжег.

— Здравия желаем, товарищ Милитарист! — дурашливо отрапортовал Главбух и сразу присургучил, таким образом, новому больному прозвище. Самострел приветствовал новоприбывшего покровительственной и соболезнующей улыбкой, словно бы объясняя: это я, первый-то милитарист.

Саша чувствовал себя уже довольно бодро и сейчас пошутил:

— Что это вы нам все одних мальчишек возите, привезли бы хоть одну девчонку.

Когда врач и санитары ушли, Полтинник сказал Саше:

— А ты знаешь, у нас ведь тут у всех свои девчонки есть. Из третьей палаты. Мы с ними на умывании, в столовке, на физкультуре водимся. — Он сказал без малейшего смущения, не только не делая секрета из своих слов, но так обыденно, будто допотопный, всем известный анекдот по третьему разу рассказывал.

Саша поддержал разговор:

— Твою-то как же зовут?

— Ольгуня. Оля, значит.

— По-о-одумаешь: Ольгуня… — встрял Сизарь. — Вот мою — Юлией, это уж имя так имечко — красота: Ю-ли-я!

— А у одной там еще красивее есть — Виолетта. И сама она, — Полтинник со вздохом замолк и поглядел на Сизаря, Тот готовно кивнул головой, выдохнул воздух, как случается с человеком, когда он неожиданно для себя взгрустнет или встревожится.

— Чего это вы вздохи испускаете? — диву дался Саша. — А ну, сознавайтесь.

Сизарь покрутил головой, помолчал, выдавил из себя:

— Зверски красивая девчонка!

— А она чья?

Сизарь не ответил, сидел с лицом отрешенным, что удивило даже и Полтинника.

— Так что же: нет у нее пары, ничья она? — подзадоривал Саша.

— Да, ничья, потому что сильно взрослая, навроде тебя, — лепетал спотыкающимся голосом Сизарь. А Полтинника осенило:

— Эх, Сашок, а ты бери ее себе! Она законно тебе пара!

— Да-а? И как же это я ее «возьму», интересно знать?

— А запросто: напиши записку, а я к ней слётаю.

— Хм, а что я напишу?

— Что хочешь! Напиши, как я в первый раз написал: «На какой улице ты живешь?» Ну и свое имя-фамилию.

— Что же, вопрос очень актуальный, — согласился Саша и вправду взял и написал его на бумажке.

Полтинник «слётал» в девчоночью палату, доложил:

— Лично в руки доставил.

А потом был обед, тихий час, потом врачебный обход. Саша уж забыл про свою дурашливую записку, как вдруг заскочила в палату к ним девчонка. Вразлет две косички, носик востренький и конопатый.

— Вот вам! — бросила на кровать Саше книгу и бежать.

— Погоди, крысенок, захвати письмо! — задержал ее голубятник.

Девчонка не только не обиделась на крысенка, но даже расплылась в улыбке, и сразу стало видно, что носить записки — просто ее призвание.

Саша раскрыл книгу, в ней половинка тетрадного листка. И текст: «А зачем Вам мой адрес?» Полтинник прочитал и авторитетным тоном расценил так:

— На «Вы»… Значит, влюбилась!

По причинам совсем непонятным и необъяснимым Сашу пронзило неведомым знобким холодком, во рту стало терпко, пульс застучал как-то сразу и всюду: на руках — даже в пальцах, и на висках, и на шее. А ведь причины-то для этого ровно никакой! Пустячная бумажонка — причина ли?..

2

Дневной свет в больничной палате объединяет людей для общей жизни, а когда наступают сумерки, все начинают чувствовать себя покинутыми и одинокими, разбредаются по кроватям и молчат. А только щелкнет выключатель и посреди потолка засветится матовый шар, все, пережив минутное оцепенение и некую пристыженность, начинают с преувеличенным проворством вставать, и тут сразу находятся общие дела и разговоры.

На полдник нянька принесла в палату тарелку, полную апельсинов. Саша изловчился и под веселое гиканье раненых успел ухватить самый большой.

— Ишь ты, сцапал! Отживел, значит? — воскликнул Главбух.

Обдирая душистую шкурку, брызгающую острыми искрами, Саша впервые за все это время улыбнулся.

Наконец однажды утром он выбрался в коридор с помощью Сизаря, который поддерживал его под локоть. Доковылял до окошка — всего-то шагов двадцать сделал, а так уморился, что даже пот на лбу выступил. Ощущать свою немощность было так странно, что Саша едва не заплакал: сколько же можно начинать все сначала, жить заново?

Но столько сочувствия и опаски было в крыжовенных крапчатых глазах Сизаря, обращенных к нему, что Саша счел нужным подбодрить его и себя одновременно:

— Ничего, Сизарь, ничего… Это временные трудности. Мы выкарабкаемся. Еще как выкарабкаемся, — и осекся голосом.

Немного прожил на свете Саша, но уже успел усвоить, что жизнь — это непрерывная борьба и преодоление. И не только борьба за победу на дорожке, не только преодоление препятствий в барьерных скачках. Наверное, главнее и труднее было преодоление самого себя: собственной лени на рассвете, когда надо вскакивать в четыре часа утра и в мозглой мороси бежать на конюшню, и преодоление боли от ушибов и растяжений, и утомления от однообразного многочасового покачивания во время проводки лошадей — приходилось и этим заниматься, потому что в тренотделении не хватало конмальчиков. Весь режим зимой подчинен распорядку конюшни: кормлениям, галопам, тренировкам. Ну, и как всякому смертному, как всякому мальчишке, надо было Саше к восьми часам являться в школу со всеми выученными уроками. А в конце последней четверти и вовсе надо было разрываться: с апреля до глубокой осени все подчинялось уж распорядку ипподромного бытия. Каждый день всего длинного сезона надо было уже не просто по-прежнему трудиться на конюшне, но и напряженно готовиться к новым стартам. В субботу и воскресенье, когда люди где-то — подумать только — валялись на пляжах, играли в волейбол на песочке, спокойно кушали эскимо, носились верхом на карусельных лошадках, у Саши и его товарищей не было ни одной личной минуты. По крайней мере, было негласное правило: в эти дни ты слушаешь только тренера, думаешь только о лошадях, на которых участвуешь в соревнованиях, и о том, как тебе провести каждую скачку, чтобы твой скакун показал все свои возможности, а если надо, выжал на дистанции даже и невозможное.

Правило это было нормой, делом обычным, так же, как жесткий, даже временами жестокий режим жокеев, осознавшийся ими как необходимость, от которой никуда не денешься.

Но и многочисленные победы Саши (среди которых, правда, пока еще не было очень крупных вроде приза Элиты или Дерби), его заметная талантливость, которая признавалась всеми, в том числе и соперниками, воспринималась им самим и отцом спокойно. Победа — хорошо, даже прекрасно, но ведь и труд за ней… Сорвать удачу, поймать случай было не в правилах семьи Милашевских. Вот ты работай, ты превозмогай себя, ты преодолевай невезение, а случай изменчив. Ну да! Только почему счастливый случай кому-то, а тебе все по кумполу да по кумполу?.. Так размышлял Саша, уставившись в окно, где рисовались на горизонте аккуратные, кругленькие, как детские затылки, макушки Бештау.

— Она! Идет! Виолетта! — сипло шепнул Сизарь и отвернулся, вроде бы вовсе не интересуясь, кто это там идет.

Саша оглянулся и сразу понял, что сказать «идет» — значит ничего не сказать: нет, она не шла, не двигалась, не ступала — она парила, плыла, она милостиво попирала пол — не тот влажный линолеум больничного коридора — сам воздух попирала она, легко перемещаясь по нему в полуметре от пола, — так стройна, так тонка, так пряма и невесома. Она подплыла к окну и осчастливила подоконник царственным прикосновением ладоней, потом острых локтей, наконец поворотила голову в облаке мелких белых кудрей к свету словно для того лишь, чтобы эти двое у соседнего окна явственнее могли рассмотреть тонкий профиль, острый точеный подбородок, ровный носик, лукаво приподнятый уголок рта. Забинтованную ножку она бережно отставила в сторону, чтобы не опираться на нее. Саша заметил это, и сердце его дрогнуло от жалости.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: