— А вы стреляли?
— Нет.
— Все ясно, отсиживались. Идите на вашу батарею и ждите дальнейших приказаний.— И вдогонку крикнул: — А ее верните сюда.
— Кого ее? — наивно спросил я.
— Как кого? Сметанникову.
— A-а, Марину. Вернем хоть сейчас.
На улице было темно, падал редкий снег и таял на асфальте. А когда-то он кружился в свете уличных фонарей, искрился в лучах светофоров и ровном свете витрин. Вся улица отражалась в мокром асфальте и походила на какой-то романтический, необыкновенный канал. Это было давно-давно, целых полгода назад.
Сейчас снуют редкие прохожие, проносятся автомашины с потушенными фарами, и запах бензиновой гари смешивается с тонким ароматом первого снега. Громыхая гусеницами, пройдет с фронта раненый танк прямо на Кировский завод, прогремит по трамвайным путям полевая пушка.
Трамваев — этих веселых разноглазых светляков — нет. Наполненные булыжниками и мешками с песком, они встали поперек улиц. На проспекте Стачек баррикад много: из булыжников, ящиков, швеллеров, вагонных колес. Железобетонные надолбы. Молчаливые, по-разному одетые патрули. В узких, припорошенных снегом бойницах затаилась угроза и решимость. Дома словно сблизились вплотную, и улица походит на ущелье. Раскатываются удары немецких снарядов. Одни разрываются глухо, другие со звоном, словно падают на мостовую огромные листы железа. А над всем этим из уличных репродукторов льются звуки:
Думаешь, грезишь ли обо мне?
Я дни и ноченьки мыслю о тебе...
Сладковато-грустный голос Левко печально растворяется во мраке и артиллерийской канонаде.
Конечно, мне надо было стрелять по этой проклятой «колбасе». Глупо, смешно, но надо. Тогда бы я ответил: да, стрелял, снаряды не долетают. Все ясно. Ваське с Володькой что? Вернулись на позицию, закатили в кот-ловаыы пушки, привели их в боевое положение и дрыхнут без забот. За все отвечаю я. За то, что не стрелял, за то, что немцы далеко «колбасу» повесили, и еще за эту Марину. О ней начальник штаба с переливами в горле говорит. И на кой черт я согласился быть командиром взвода? Надо было наотрез отказаться, и все. Не расстреляли бы за это. А теперь попробуй откажись — скажут: струсил. Нет уж, взялся за гуж...
Утром следующего дня меня снова вызвали в штаб и дали задание охотиться за «колбасой», появившейся в районе Старо-Панова. Отправляться велели сразу после уяснения задачи.
Я ответил: «Есть!» — и уложил карту в планшетку, заметив, что ехать надо было ночью или на рассвете: шоссе просматривается и простреливается противником. И не зная, чем еще насолить начальнику штаба, стал бродить по коридору и заглядывать в двери.
Вы что потеряли? — спросил вышедший за мной капитан.
— Ее ищу.
— Кого ее?
— Марину.
— Немедленно отправляйтесь! У вас есть свой сан» инструктор.
Наш санинструктор — Вера Лагутина. Ей семнадцать лет, еще совсем девчонка, но войны уже хватила изрядно. Ее добровольцем не брали. Она отправилась на фронт со студенческим батальоном, вооруженным японскими винтовками «арисака» и канадскими, похожими на фузеи. Батальону дали одну пушку. После первого выстрела ствол у нее отлетел. Вот дураки, не проверили или упустили жидкость из тормоза отката!
Под Кингисеппом батальон разнесло вдребезги, уцелела только Вера и еще старик старшина — швейцар института. Они вернулись в Ленинград. Вера случайно набрела на наш дивизион, который тогда переформировывался в Казачьих казармах, и осталась. Из документов у нее был комсомольский билет и справка об окончании курсов медсестер. Ее назначили в нашу батарею.
Вера маленькая, очень тихая и какая-то ко всему равнодушная. Придет в землянку, сядет в угол, плотно сдвинув коленки, положит на них ладони и сидит весь вечер не шелохнувшись и не улыбнувшись. Глаза у нее серые и очень грустные. Брать ее на охоту за «колбасой» не хотелось, но командир батареи сказал, что здесь, на позиции, случись что, можно вызвать из дивизиона. А там мы будем одни.
Моросил мелкий холодный дождь. Вдоль шоссе редко и беспорядочно рвались снаряды. Проехали мимо больницы имени профессора Фореля, и я невольно вспомнил забавную историю.
Был жаркий майский день. В небе изредка летали самолеты. Мы, тренируясь в поимке цели, наводили на них пушки, а первое орудие замерло в одном направлении. Наводчик — курсант Соколинский — припал к прицельной трубе, и мы его с трудом оторвали. Я заглянул в трубу и увидел девушку. С распущенными волосами, в одной рубашке, она сидела на подоконнике третьего этажа и смотрела в небо. Освещенная солнцем, с голыми сверкающими плечами и ногами, на фоне темного провала окна она выглядела очень впечатляюще.
Командир отделения Грищук тоже посмотрел в трубу и проворчал:
— Это же сумасшедшая. Там больница Фореля.
Сейчас стены больницы избиты осколками, крыша провалилась, мрачно зияют выбитые с рамами окна. Где же теперь эта сумасшедшая девушка?
Вдруг шофер затормозил. Машину окружили обросшие бойцы и стали вытаскивать меня из кабины, крича: — Ты куда, сволочь, едешь?
Подбежал старший лейтенант в ватнике и каске. Бойцы ему говорят, что-де мы хотели перебежать к немцам вместе с матчастью. Тот навел на меня автомат. Пришлось объяснять ему подробно, куда и зачем мы едем, показать на карте место.
— Сопляк, молокосос,— заорал на меня старший лейтенант.— И какой идиот послал тебя?
— Вот же передний край,— я показал карту.
— Сейчас за поворотом развилка на Петергоф и Красное Село — вот где передний край.
Я нашел развилку на карте. Мы стояли в полсантиметре от нее.
Подошел боец и доложил старшему лейтенанту, что у нас полные кузова боеприпасов. Все закричали, чтоб мы убирались отсюда немедленно.
Развернуться на узком шоссе с нашими пушками не очень легко, и одно орудие завалилось в кювет. Старший лейтенант вызвал еще десяток бойцов. С их помощью иод сплошную ругань мы развернулись и поехали обратно.
Орудийные номера шептались между собой и со злобой поглядывали на меня. Вера Лагутина сидела в кузове второй машины и равнодушно следила за происходящим.
Свернув с шоссе, мы въехали в парк. Большой старинный деревянный особняк был еще цел. Я велел разгрузить боеприпасы с одной машины за домом, с другой за сараем, а машины загнать дальше в парк. Недалеко от дома были вырыты большие землянки и узкие крытые траншеи. В последних я велел расположиться.
Возвращаться без приказания мы не имели права, и я с Андриановым пошел на рекогносцировку.
Дождь прошел, но воздух был туманным, и противник «колбасу» не поднимал. За парком простиралась открытая ровная низменность, в ней перекатывались звуки пальбы, вспухали и таяли в воздухе шапки разрывов.
Из парка к нам подбежал незнакомый боец и сказал, что участок, на котором мы стоим, хорошо просматривается и простреливается противником. Почему мы еще целы, ему неясно.
Делать было нечего, оставалось ждать появления «колбасы».
Дымка в небе стала рассеиваться, и сквозь нее пробились бледные осенние лучи солнца. Посреди парка был большой пруд. На его зеркальной глади плавали красные и желтые осенние листья. Они беззвучно срывались с высоких дубов, вязов, кленов и медленно кружились в воздухе. Было удивительно красиво. В центре пруда возвышалась белая статуя девушки с веслом. Вой и разрывы снарядов казались чудовищной нелепостью, бредом.
Вся эта картина вызвала меня на откровенность, и я стал читать Андрианову свои стихи. Он слушал молча, с застывшей улыбкой и, возможно, думал о другом. Потом посоветовал мне написать о своей сумке, ноже, карабине. Я обещал это непременно сделать.
Наговорившись досыта, притихшие, мы вернулись к орудиям.
После обеда орудийные номера грелись в доме, где протопили печи. Возле дома стоял небольшой броневик, и его экипаж — трое в танкистских шлемах — пытался его отремонтировать.
Наши бойцы очень неохочи до разговоров — сильно тоскуют по семьям. Они прямо из лагерей попали на фронт и уже давно не видели близких.