Такой же налет был 24 апреля, и если бы ночью нам не подвезли снарядов, то утром нечем было бы стрелять. От орудийных стволов можно было прикуривать. Они почернели, и краска на них облупилась. Все пропахло порохом — одежда, волосы, вода и пища.

27 апреля мы прибрали позицию, ожидая какое-то начальство, привели в порядок обмундирование. Покрасить пушки было нечем, и комбат велел протереть их веретенным маслом. За это мы и поплатились.

Во второй половине дня проходивший с фронта разведчик нам крикнул:

— Эй, на батарее! Ваши пушки словно свечки на солнце горят, аж с передовой видно!

Мы не придали этому значения.

Потом группа бомбардировщиков пыталась прорваться к городу. Она прошла западнее нас, и мы с трудом доставали до самолетов огнем. Но городская ПВО встретила их дружно, они свернули и разгрузились над Автовом.

Во всех налетах до апреля у противника участвовали однотипные самолеты. Это понятно: иначе не сохранишь строй. А в последних налетах летел разный сброд. Значит, враг уже ие в силах для крупного налета подобрать одинаковые машины.

Только мы отстрелялись, над нами прогудели снаряды и глухо лопнули за позицией. По земле поползли густые белые клубы дыма. Я крикнул:

— Противогазы к бою!

С тоскою подумал, что только газов и недоставало. Снова прогудели снаряды и разорвались сзади нас, метров на двести ближе. Ракитин догадался:

из

— Это он для пристрелки дымовыми садит. На черном фоне земли дым здорово видно.

И действительно, следующие снаряды разорвались недолетами. Все ясно: мы в вилке. Сейчас противник споловинит ее и перейдет на поражение беглым огнем. Так и получилось.

Самое страшное — без дела лежать под вражеским обстрелом, зарываться лицом в землю, прижиматься к ней и все думать: вот сейчас тебя убьет, вот это твой летит... И ты совершенно беспомощен, ты ничего не можешь сделать. Только лежишь и ждешь... По тревоге я надеваю очки, у меня зрение 0,7. Попав под обстрел, я их всегда снимаю, боюсь: ударит взрывной волной или землей — и осколки стекол поранят глаза.

Метался и стонал воздух, сыпалась земля. Мы с Ракитиным лежали на дне ровика в обнимку. Донесся пронзительный свист.

— Что это? — прошептал Ракитин.

— По-моему, накатники у орудий пробило, азот выходит.

После обстрела позиция стала неузнаваемой. Третье орудие разбито прямым попаданием. Один снаряд вдребезги разнес землянку. Расчет уцелел только потому, что вдруг сержант Голубев закричал:

— Все в траншею!

А в ней выше колена воды.

Голубев схватил карабин и навел его на своих бойцов. Ругая нещадно своего командира, бойцы разбежались по траншее, ища место посуше. И в это время снаряд угодил в их землянку. Потом бойцы смотрели на Голубева, как на пророка, и все ломали голову, как он догадался, что сейчас снаряд попадет в землянку.

Итак, одно орудие разбито вдребезги, два выведены из строя, восемь убитых, двенадцать раненых. Вере Лагутиной работы по горло.

Потом я понял, почему нас раньше не разбили.

Для вражеского наблюдательного пункта на высотке мы находились в створе, то есть на одной линии с другой зенитной батареей, в километре от нас. Обычно по самолетам мы открывали огонь почти одновременно, и противник засекал нас как одну батарею. Получалась разница в засечках до километра. Противник, как положено в таких случаях, брал среднее арифметическое и лупил перелетами для нас и недолетами для той батареи. В этот день та батарея не стреляла, не могла достать, а мы свои пушки намазали маслом, и они ярко блестели. Противник понял, в чем дело, и, расправившись с нами, потом возьмется за ту батарею.

Этой же ночыо мы заняли новую огневую позицию, у подножия Пулковской высоты. Люди уже поняли, что значит окапываться и иметь траншеи, ходы сообщения, крепкие блиндажи. За двое суток мы ушли в землю на полный профиль.

Эта позиция оказалась по-настоящему хреновой, Огород раньше, что ли, был! Везде под дерном обнаруживались узловатые, крепкие корни хрена. Стосковавшись по всему острому и свежему, мы навалились на него и ели даже с чаем. Бекешев предложил поджаривать его на печке, пока он не потемнеет, тогда исчезает горечь.

И хотя нас уже кормили нормально, но некоторые еще не оправились от пережитого голода. Получив пол-котелка щей, они доливали кипятком котелок доверху, съев это, получали второе — кашу п тоже делали полный котелок болтушки. А трубочный четвертого орудия Полуянов однажды накрошил в котелок столько хрена, что ел, обливаясь потом и задыхаясь. Ему говорили: «Брось, давай мы с тобой поделимся...» Он же, осилив котелок, схватился за сердце, и его с остекленевшими глазами отправили в медсанбат.

Стало пригревать, и вся позиция заросла травой и пышными стеблями веселого буйного хрена.

Враг сделался осторожнее и хитрее. Все время, если ведешь огонь по группе бомбардировщиков, жди «рыбаков». Один или два самолета зайдут стороной за тучками, а потом бросаются на батарею. А батарея не может вести огонь одновременно по разным высотным целям. Отбиваемся одним или двумя орудиями наугад, как попало. Благо, что летчики у них стали не те. Попал под обстрел — и сразу начинает маневрировать. А раз так,— значит, промажет.

Я часто прихожу в орудийный котлован, сажусь на снарядный ящик и часами смотрю на пушку. Не могу понять почему, но испытываю какое-то беспокойство, вроде внутреннего зуда. Вот когда отсидишь ногу и встанешь, по ней начинают мурашки бегать, тянет что-то, ноет. У меня сейчас то же самое, но только где-то внутри — не то в душе, не то в голове... Сижу, смотрю на пушку и думаю-думаю, и сам не могу понять о чем.

А на южном склоне Пулковских высот, в разрушенной оранжерее, что находится на нейтральной полосе, вдруг расцвели цветы. Их раньше выхаживали под стеклами, удобряли и подкармливали. А война разнесла вдребезги стеклянные крыши, перепахала землю осколками. Потом навалилась злющая зима. И видимо, только назло войне, вопреки беде и лишениям, вдруг за бурьяном и чертополохом, посреди воронок и истлевших трупов, у ржавой перепутанной колючки оранжерейные цветы взяли и гордо подняли свои красивые головы. Над ними сверкают пулеметные трассы, стонет под ними земля, их качают ветры и взрывные волны...

Ребята с соседних полков и дивизионов стали лазать за ними, собирая букеты для девчонок из медсанбатов и телефонисток. Меня возмущала эта безрассудная, рискованная, никому не нужная романтика и сентиментальщина. Я возмущался долго, до тех пор, пока сам не полез на нейтральную полосу за цветами. Я почему-то решил, что если соберу букет, то найдется Ольга.

Было жарко. Пахло травой и цветами. Верещали кузнечики и выпрыгивали из травы под самым носом, И сколько в траве копошилось разных козявок, жучков и червячков!

Большой букет увядал в моей землянке, а Ольга не находилась. Тогда я полез во второй раз и набрал букет для Веры в память за подаренный пистолет.

Вера растерянно отшатнулась, взяла букет словно мину, понюхала, покраснела и призналась, что ей еще никто никогда не дарил цветы. Это правда. Когда мы росли, то почему-то считали мещанством одеваться по моде и дарить девушкам цветы.

Л сейчас считалось доблестью поднести цветы, добытые с нейтральной полосы. И я тоже еще раз за ними поползу — ни для кого, просто так, за цветами.

Недавно командир батареи послал меня выбрать огневую позицию для стрельбы прямой наводкой из боевых порядков пехоты. Короче говоря, для стрельбы по танкам. И хотя на нашем участке фронта сравнительно тихо, противник, вероятно, что-то замышляет. Сейчас ему не до нас — он штурмует Севастополь, но командование наше, видимо, что-то чувствует. Везде строятся дополнительные оборонительные сооружения, запасные позиции, выкладываются новые полосы минных полей.

Я решил, что наиболее подходящее место — где Московское шоссе переваливает через высоту. Туда быстрее и легче подтащить паши неуклюжие пушки.

Шоссе из Ленинграда прямой стрелой упирается в Пулково, йотом делает поворот, идет на восток по склону горы и переваливает через ее гребень.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: