— Мистер Стал, один момент, — добавляет агент, переводя дыхание, словно ей отвратительно то, что она сейчас скажет, но, как вы должны понять, она действительно обязана это сообщить. — Мистер Стал, пожалуйста, если вам случится с ним пообщаться, не называйте его «Ларри». И что бы вы там где-то ни слышали, не называйте его «Фиш».

Должен признать, я никогда не слышал про «Фиша». Ничего я не слышал. Мне нравится, как играет этот парень, но мне незачем сидеть и часами изобретать ему клички. Эта тетка, совершенно мне незнакомая, явно думает, что я просто пытаюсь соответствовать своим отдаленным представлениям про киношный бизнес. Все там считают себя центром Вселенной. Axis mundi одного человека. А все прочие, как пить дать, неудачники, существуют лишь для того, чтобы прижимать носы к стеклу их блаженной, персональной святая святых.

— Ладно, — говорю я, уже слишком устав, чтобы поднимать хай. Вот так оно всегда. Тебе звонят и сообщают, что тебе выпал счастливый билет, потом ты начинаешь думать, что и взаправду срубишь наличные, а тебя тут же ставят в известность, что они в этом совсем не уверены; фактически велик шанс, что лотерея кончится, и, скорее всего, твой номер не участвует… Но они свяжутся. Создадут тебе имя, когда ты совсем этого не просишь; отправят в нокдаун, когда почти поверишь в свое счастье. Так всегда и происходит.

— Хорошо, и как же мне его звать? — спрашиваю я, дескать, мне и на самом деле светит с ним поговорить. Типа это не всего лишь один из тех звонков, которые ты получаешь в качестве наказания за попытку ткнуться носом в хрустальную глыбу, за которой виднеется Голливуд.

— Называйте его Лоуренс, — говорит она. — С «о», как «Лоуренс Оливье».

— Лоуренс с «о», — повторяю я. — Как «Лоуренс Оливье». Ясно. А вы его агент?

Пауза. В чем дело?

— Я работаю с его людьми, — рявкает она и вешает трубку прежде, чем я могу продолжить расспросы. Даже такая, как я уверен, красавица, просто отрабатывала свой номер. Насколько мне известно, она массажистка из агентства. Впрочем, к черту. Почему я ощущаю себя таким… нереализованным? Как будто меня медленно спускали на эскалаторе, а потом ударом кулака в голову сбросили вниз по ступенькам.

Такова проблема этого бизнеса. Люди всегда тебе что-то предлагают. И едва заходит речь — пусть даже тебе раньше мысль об этом в голову не приходила — ты уже чувствуешь, что хочешь этого. К концу разговора, чем бы они перед тобой ни трясли — о существовании чего ты и не подозревал две минуты назад — все это успевает превратиться в насущную потребность. И в этот момент, кто бы тебя ни уговаривал с самого начала, он с удовольствием дает задний ход. Они выполнили свою работу…

В этом маленькая грязная тайна Голливуда. Он не производит фильмов. Вы шутите? Забудьте эту херню насчет «Фабрики Грез». Он производит разочарование. Довольные собой кинозвезды заставляют людей не из своего Грязного городишки чувствовать себя говном. Люди из офисов заставляют людей, не имеющих офисы, лаять по-собачьи. Все они генерируют ежедневную квоту безнадеги. Вопрос в количестве. И фабрики всегда работают в полную силу.

Так кончается минута славы в Голливуде. Минимум в шестьдесяттысячный раз я повторяю себе, что, если бы мой ребенок не жил здесь, я бы перебрался в Перу.

Часть третья

Телецелка

Прокрутим вперед пять лет вахты зарабатывания на жизнь на стезе внештатника популярных журналов — я прошел путь от средней величины глубин «Хастлера» к средней величины высотам журналов «California», «Playboy», «Los Angeles» и всяких прочих изданий для чтения в самолетах — и вот я готов изменить свою судьбу.

Моя стыдливая грин-карточная невеста успела осуществить что-то вроде профессионального сговора с мужиком по имени Том Пэтчетт, будущим воротилой «Альфа», а в то время продюсера английского транспланта «Снова ты?» Эта недолговечная сага с участием вульгарно-харизматического Джека «Квинси» Клагмена и молодого Джона Стэймоса стала первым невнятным набегом автора в страну телевидения.

Благодаря моей миссис, которая использовала свои связи, чтобы пропихнуть пикантный рассказик, опубликованный в «Playboy» при полном попустительстве выпускающего редактора, Пэтчетт решил, что я писатель с изрядным латентным потенциалом гаденького фарцовщика. Он посчитал, что рассказ смотрится «по-настоящему забавно». А на жаргоне индустрии это означало, что я могу оказаться одним из тех человеческих созданий, рожденных с дополнительной выделяющей железой «комедии положений», то есть редким анатомическим качеством, которое справедливо ценится в Городе телевидения.

И благодаря его щедрости и прозорливости меня, таким образом, пригласили вступить в священные ряды сочинителей для средств вещания.

Пересмотрел ли я бы все дважды? Заартачился ли? Подумал ли, в единственную минуту самоуважения, что могу пойти по дорожке, чей конечный пункт маячит вдалеке от Страны Грез? Нет, я никогда ни о чем не думал. Думать — значит планировать. Планировать — значит испытывать к себе некое уважение: смотреться в зеркало и знать, что тот, кто смотрит на тебя, что-то значит в этой жизни.

Мне было абсолютно поебать! Отношение, проистекающее скорее из полной трусости, чем высокомерия. Разумеется, мне было все равно. Как я мог иначе? Моему отцу было не все равно. Он боролся. Он во что-то верил. Он ставил цели. Он ползком проделал путь из угольных шахт на пост федерального судьи. И что это ему дало?

Мой отец. Мой отец. Я ни разу не думал о нем; я ни разу не останавливался. В основном в точке принятия некого решения, на каком-то распутье, его неопределенно-зловещее, всегда загадочное лицо плывет передо мной, словно полная луна. Он не давал мне советов. Задушевные разговоры у нас были не приняты. Лишь один раз: по поводу брака моей сестры с поэтом, называвшим себя радикальным в дебрях свободно-речивого Беркли, и ее отказа принять родительские деньги, невзирая на крайнюю нищету, он произнес то, что с натяжкой можно счесть за родительскую мудрость: «Гордыня глупа». Сказано с хмурым видом, я думаю, той, кто страдала без необходимости, тем, кто не мог не миновать страданий.

Гордыня глупа. Спасибо! Может, и не густо, но меня определенно зацепило. Сначала я напечатал «задело». Что, пожалуй, ближе к истине.

Меня в то время можно было обвинить во многом, но не в гордыне.

Таков Голливуд. Человека, нанявшего меня, уволили. И в итоге помочь дописать сценарий, который мы с Томом обговаривали во время наших первых праздничных встреч, меня взял сам легендарный Большой Джек Клагмен. В отличие от Пэтчетта, высокий, застегнутый на все пуговицы человек, основавший литературный «Ньюхарт» и не переставший вести себя по-джентльменски, чем полупоражал (ньюхартовское выражение отныне). Клагмен олицетворял бизнес. И бизнес, как таковой, плохой.

От нашей первой нервной встречи у меня осталось в памяти только то, что Большой Джек выплеснул гороховый суп мне на рубашку. Когда я зашел в офис, он увлеченно хлебал пластиковой ложкой. Дуя на свою посудину с обедом «Стайро», он вывалил немного зеленой гадости мне на воротник. Большой Джек прикинулся, что это произошло ненарочно. Но мне было виднее. Слово презрение описывает выражение лица этого человека, когда он долдонил про телевизионные шедевры и про то, что это моя работа, как писателя и соискателя, привносить правдоподобие на крохотный экран.

— Это не работает, — втирал он мне, сжимая мой несчастный набросок и размахивая им передо мной. — Не понимаешь, что ли? — все повторял он, будто взволнованную мантру, и буравя меня взглядом так, что я чувствовал запах его глазных яблок. — Не видишь, что ли? Совсем дурак? Не понимаешь, что ли?

На протяжении всей его тирады я испытывал раздражающее ощущение, что на меня орут с экрана телевизора. Расплывшиеся черты его лица казались не более реальными, чем лицо Элмера Фадда. Такое смешно уменьшенное воздействие от встречи со знаменитостью. Сознание, настолько переполненное ненужными идеями «Квинси», зашоренное полупереваренными «Странными Парочками» и старыми «Сумрачными зонами», просто не может принять, что звезда этих двумерных воспоминаний вдруг получила трехмерное.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: