Художник
Эти листки из записной книжки художника попали мне в руки, как говорится, случайно. Они показались мне достаточно интересными, чтобы иметь право на публикацию. Изложенные в них взгляды на искусство можно, конечно, оценивать по-разному. Но не это самое важное. То, что читается между строк, чисто человеческая сторона зарисовок, представляется мне куда более значимой, в самом деле достойной внимания читателя.
Буду вести что-то вроде дневника или записной книжки. Когда допишу эти заметки до конца, я их сожгу. Если они случайно уцелеют, пусть попадут в руки какому-нибудь любопытному болтливому писателю; мне все равно. К миру я равнодушен, к людям тоже, как и к этим зарисовкам. Я пишу для собственного удовольствия, урывками, отнимая время у живописи, как вор или мошенник, потому что всегда любил проказничать. И эта писанина — всего лишь безобидная маленькая шалость! Смешаю немного моего умонастроения с некоторыми взглядами на искусство и толикой моей души и сложу, так сказать, свою жертву на сей маленький скромный алтарь. Почему бы и нет? Занятия письмом для руки художника — приятное отвлечение, почему бы и не доставить его моей руке? Вот уже несколько недель я живу здесь, в горах, на вилле, окруженной елями и очаровательными одинокими скалами. Целый день, почти всю неделю стоит туман. Туман здесь никогда не проходит, разве что при совсем ясной погоде. Я люблю туман, как и все влажное, холодное и бесцветное. У меня никогда не было причин тосковать по более ярким краскам, потому что я с самой ранней юности видел цвета там, где их почти не было. Я никогда не понимал стремления художников в южные, солнечные, красочные страны. Серый цвет всегда был одним из моих любимых, самых благородных, милых сердцу цветов, а в этих горах он, к моему восхищению, царит повсюду. Даже зелень кажется здесь серой: ели. Слов нет, как я люблю эти священные ели. И туман! Часто я брожу по окрестностям просто наперегонки с туманом. Он поднимается, опускается, уплывает, крадется, внезапно уходит в сторону. Полосы тумана — как белые змеи! Но поэт так никогда не скажет, так может сказать только живописец. Я бы не смог стать поэтом, потому что люблю природу слишком необузданно и люблю только ее. А поэт должен повествовать о мире и людях. В изображении природы ему далеко до живописца, иначе быть не может. Кисть художника всегда посрамит самое утонченное словесное упражнение, и хорошо, что это так. Каждое искусство должно иметь свои границы, чтобы одно из них не поглотило другое. В своих записках я намереваюсь совершенно непринужденно обращаться к себе самому. Но по мере продвижения меня, сам не знаю почему, одолевает чувство неотвратимой, неизбывной ответственности за то, что я пишу. Может, причина в письме как таковом? Или во мне? Хорошо, разберусь в этом позже. Ведь все имеет свой особый смысл, а каждый смысл выдвигает свои условия! В самом деле, странно.
Не подумайте, что я живу на собственной вилле. Нет, вилла принадлежит одной графине, женщине в высшей степени любезной и благородной. Я познакомился с ней в столице. Она тоже любит тишину, одиночество, замкнутые долины, горный воздух, запах хвои и тумана. Она живет здесь, и я чувствую себя почти ее пленником. Странное это чувство, щекочущее, раздражающее. Когда я с ней (или она со мной) познакомился, я был жалок и беден. Она сразу оценила во мне художника, вынудила меня покинуть город и последовать за нею в горы. И я сделал это без размышлений. И с тех пор ни разу в том не раскаялся. Я вообще никогда ни в чем не раскаиваюсь, ибо знаю, что из всего может возникнуть нечто особое, подчас даже прекрасное. Я не тоскую по городу, я излечился от подобных приступов. Где я живу, там и творю, а где творю, только там и живу. Там, где можно почти без помех заниматься живописью, мне должно быть всего комфортнее. Картины, которые я пишу, все без исключения принадлежат графине. За это она предоставляет мне возможность жить. И как жить! Ее воспитание, ее вкус, ее сердце служат мне порукой, что рядом с нею жизнь моя всегда будет приятной. Можно ли завязать лучший контакт? Помимо прочего, я волен уйти, если захочу уйти. Меня ничто не связывает. Но здесь меня держит все: природа, беззаботность существования, искусство, чувство, кров над головой. Разве я неправ, когда говорю, что живу, как пленник графини? Графини? Странно! Я связываю с ней все: это место, вершины гор, искристую долину, ели… Все, все живет только благодаря ей, владычице. Все принадлежит ей. По крайней мере, так угодно полагать моему воображению. Может быть, это чувство внушает мне ее доброта, заботливость и внимание, которым она обычно окружает меня и мое ремесло. Меня ценят и оберегают, а потому мне легко и даже приятно видеть в ней хозяйку моей жизни. С каким участием она отнеслась ко мне тогда, когда я прозябал в глубочайшей нужде и скверне в большом городе. Там свобода и бесправие часто означают одно и то же, нищета одних обеспечивает блестящее преуспеяние немногих других, там артист или умирает, или предает свое искусство, там благородные чувства носят рубище, зато наглые бездарные пороки обитают во дворцах. Нет, я полностью принадлежу графине. И буду принадлежать, даже если она еще более беспощадно использует мою признательность! Но как мало она требует! Она так высоко ценит искусство, что проявляет к художнику всяческое уважение. Самый ничтожный, самый незначительный ее жест по отношению ко мне возвышен и прекрасен. Но на это способна только женщина. В самом деле, я убежден, что на это способна только женщина.
Слава мне безразлична, ибо я знаю людей. Мне знакома их мания — хвалить ближнего и тут же, с ходу, говорить про него гадости. Толпа не имеет собственного мнения. О чем это свидетельствует? О том, что его не имеют и люди образованные. В вопросах искусства и те и другие обнаруживают прискорбное отсутствие уверенного суждения, что неудивительно при невежестве наших артистов. Какой бы растерянной ни была публика, артист чаще всего еще более растерян. Но какое мне до этого дело! Наводить порядок здесь, где его, вероятно, никогда не будет, — не моя задача. Но даже среди знатоков искусства и артистов встречаются приятные исключения. Обычно они ведут себя тихо и спокойно, не ищут известности, то есть дают понять, что не стремятся оказывать на кого-либо влияние. Они точно знают, как много ошибочного и как мало прогрессивного проистекает из влиятельности. Поэтому слава для меня — дело второстепенное. Я, конечно, хотел бы иметь известность, но среди людей более сильных, более благородных! Слава — вещь чудесная, божественная, но она теряет свою ценность, если о ней трубят, а не передают бережно из рук в руки. Значит, черт с ней. — Моя живопись не имеет ничего общего с желанием славы, жаждой успеха. Я живу беззаботно, не боясь завтрашнего дня; какой мне прок от признания? Пишу ли я для тысячи или только для нее одной, делу это не вредит. Живопись остается живописью, а для тысячи или только для одного взора, совершенно все равно. Я пишу прежде всего для своих глаз. Я давно бы потерял зрение, если бы не мог рисовать. Это, конечно, сильно сказано, но я не хочу стеснять себя в выражениях. Графиню все больше радуют мои полотна. Возможность доставить ей, одной-единственной, великую истинную радость намного прекраснее, чем успех у разобщенной, изменчивой, обманчивой толпы. К тому же графиня действительно тончайший знаток искусств. Она понимает и чувствует замысел художника. Подчас она следит за движениями моей кисти с таким состраданием, словно от них зависит жизнь человека. Завершение новой картины наполняет ее душу детским счастьем. Она знает, я завершаю только те картины, которые нахожу безусловно удачными. Поэтому она может беззаботно предаться радости. Как же я люблю ее, хотя бы из-за этого тонкого чутья. Только прекрасные люди могут испытывать неподдельную радость от созерцания прекрасного. Хороши ли мои картины? Да, они хороши! Я могу, я должен так говорить. Без этой уверенности в душе я не захочу рисовать больше ни минуты. Кроме того, я знаю за собой почти болезненно ранимую скромность. Это меня успокаивает. И потом, возвышенный вкус графини не поддался бы на трусливый и грубый обман. Всякий видит, куда я стремлюсь, чтобы утолить свою жажду славы.