Если у «Сев<ерного> вестн<ика>» 4 тысячи подписчиков, то, конечно, робеть нечего! 4 тысячи — цифра настолько хорошая, что при известных усилиях и осторожности можно и капитал нажить и невинность соблюсти. По крайней мере можно обойтись без долгов. Чтобы приобрести пятую или шестую тысячу, нужно рекламировать. Без рекламы у нас всё идет черепашьим шагом.
Пожалуйста, полюбуйтесь на 1-й номер «Эпохи»! Какое мальчишество!* Все эти господа эпоховцы разыграли из себя таких мальчишек, что просто совестно.
Жоржинька талантливый человек. Из всех пианистов, скрипачей, дирижеров, барабанщиков и горнистов, каких только я знал на своем веку, Жоржинька единственный показался мне художником. У него есть душа, есть чутье и взгляды, он неглуп и мало испорчен предрассудками тех кружков, где ему волею судеб приходилось бывать. Главное его горе — лень и робость. Он не верит себе. Я недостаточно серьезен и недостаточно музыкален, чтобы иметь силу убедить его. Вам же он, к счастью, верит, и Ваша попытка возбудить его может иметь хорошие результаты*. Я хотел бы, чтоб умная и милая линтваревская семья не прожила свой век зря. Линтваревы — прекрасный материал; все они умны, честны, знающи, любящи, но всё это погибает даром, ни за понюшку табаку, как солнечные лучи в пустыне.
Теперь о зависти*. Если премию мне дали в самом деле не по заслугам, то и зависть, которую она возбуждает, свободна от правды. Завидовать и досадовать имеют нравственное право те, кто лучше меня или идет рядом со мной, но отнюдь не те господа Леманы и Кo*, для которых я собственным лбом пробил дорогу к толстым журналам и к этой же премии! Эти сукины сыны должны радоваться, а не завидовать. У них ни патриотизма, ни любви к литературе, а одно самолюбьишко. Они готовы повесить меня и Короленко за успех. Будь я и Короленко — гении, спаси мы с ним отечество, создай мы храм Соломонов, то нас возненавидели бы еще больше, потому что гг. Леманы не видят ни отечества, ни литературы — всё это для них вздор; они замечают только чужой успех и свой неуспех, а остальное хоть травой порасти. Кто не умеет быть слугою, тому нельзя позволять быть господином; кто не умеет радоваться чужим успехам, тому чужды интересы общественной жизни и тому нельзя давать в руки общественное дело.
Мои все шлют Вам привет.
Ваш А. Чехов.
Ленскому А. П., 26 октября 1888*
513. А. П. ЛЕНСКОМУ
26 октября 1888 г. Москва.
26 октябрь.
Уважаемый Александр Павлович, сегодня я был у Вас и оставил «Калхаса»* и копию. Когда цензурованный экземпляр перестанет быть нужным, то, будьте добры, возьмите его от режиссера и сохраните: он пойдет к Рассохину*.
Я назвал «Калхаса» «Лебединой песней». Название длинное, кисло-сладкое, но другого придумать никак не мог, хотя думал долго. Простите, что я так долго возился с пьесой. Дело в том, что ей пришлось пройти в этот раз два чистилища: драмат<ическую> цензуру и комитет. Если бы не цензура, то она давно уже была бы у Вас.
Почтение Лидии Николаевне. Желаю Вам здоровья.
Душевно преданный
А. Чехов.
Линтваревой Е. М., 27 октября 1888*
514. Е. М. ЛИНТВАРЕВОЙ
27 октября 1888 г. Москва.
27 окт.
Доктор, Вы забыли написать, сколько стоят плахты. Такая скрытность меня немножко конфузит. Пожалуйста, напишите, и буде пожелаете дать какое-нибудь поручение, не церемоньтесь и давайте: я к Вашим услугам.
Премия имеет значение, так сказать, духовное. Если глядеть на нее с чиновничьей точки зрения, то она уподобляется Станиславу 3-й степени. Она казенная. Когда меня потащат служить на войну, ее запишут в мой формулярный список; главный корпусный доктор, прочитав сей список, глубокомысленно почешет у себя за ухом и промычит: «М-да…» Вот и всё.
Здоровья своего я не понимаю. Дня четыре было кровохарканье, а теперь, кроме ничтожного кашля, ничего… Вы рекомендуете мне принять меры, а не называете этих мер. Принимать доверов порошок? Пить анисовые капли? Ехать в Ниццу? Не работать? Давайте, доктор, условимся: не будем больше никогда говорить ни о мерах, ни об «Эпохе»…*
Весь октябрь я ничего не делал. Приводил в порядок свои сценические безделки, писал длинные письма и передовые статьи, а беллетристикой не занимался. Сегодня в «Новом времени» (среда, 26-го окт<ября>) есть мой короткий вопль по адресу покойного Пржевальского — образчик моих передовиц. Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно.
Вашей фразы, где Вы говорите о «мотивах, руководящих благородными и возвышенными душами», я не понял*. Если это камешек в мой огород, то, уверяю Вас, в моей пустеющей от скуки голове нет решительно никаких мотивов. Впрочем, есть только два мотива: 1) не залезть в долги и 2) дождаться скорее весны и удрать куда-нибудь из Москвы, чтобы ничего не делать. Других мотивов, задач и желаний у меня нет.
В ноябре поеду в Питер. Всем Вашим мой сердечный привет. Будьте здоровы, и да пошлет аллах к Вашему изголовью золотые сны!
Душевно преданный
А. Чехов.
Лидия Федоровна предобрейший человек. Два слова о Вашем пианисте*: если он в Питере займется делом, то из него выйдет большой толк. Мое пророческое чувство меня не обманывало никогда, ни в жизни, ни в моей медицинской практике. Через час еду на практику. Холодно.
Суворину А. С., 27 октября 1888*
515. А. С. СУВОРИНУ
27 октября 1888 г. Москва.
27 окт.
Ежов не воробей*, а скорее (выражаясь на благородном языке охотников) он щенок, который еще не опсовел. Он еще только бегает и нюхает, бросается без разбора и на птиц и на лягушек. Определить его породу и способности пока затрудняюсь. В пользу его сильно говорят молодость, порядочность и неиспорченность в московско-газетном смысле.
Я иногда проповедую ересь, но до абсолютного отрицания вопросов в художестве еще не доходил ни разу. В разговорах с пишущей братией я всегда настаиваю на том, что не дело художника решать узкоспециальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях… Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, — это я повторяю и на этом всегда настаиваю. Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто никогда не писал и не имел дела с образами. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать. Чтобы быть покороче, закончу психиатрией: если отрицать в творчестве вопрос и намерение, то нужно признать, что художник творит непреднамеренно, без умысла, под влиянием аффекта; поэтому, если бы какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то я назвал бы его сумасшедшим.