— Ишь, первый во всём ладит вперёд поспешать, — сказала женщина про младенца. — А второй тихоня получился, хоть и настырный.
Все вокруг подумали, что повитуха, как у них, колдуний, бывало в заводе, угадала верные имена, очень кстати совпавшие с прозваниями оттичей и дедичей.
Может быть, обоих ребятишек впоследствии нарекли куда более пышно, но звали обычно по первому сказанному слову, и его же сохранило время.
Нравы в те времена были простые, и обычай отдавать сыновей сюзерена в дом вассала, чтобы знать им жизнь тех, кто ниже ступенью, был в большом почёте. Прайм со Згондом едва от соска кормилицы обретались вне замковых стен, и первый урок их нарисован был не пером на бумаге и стилом на восковой дощечке, а пастушьим посохом по ковылю и копытами скакуна по степному бездорожью. Не раз им случалось нападать друг на друга или, стоя во главе, натравливать одну ватагу сверстников на другую, а потом залечивать синяки, зализывать кровоподтёки, вправлять вывихнутые пальцы, носы и прочие члены тела. Что изрядно печалило родню, ибо юнцы были хороши собой и казались отлиты в одной форме, как близнецы. Чёрные гладкие косы до пояса, серые глаза, изменчивостью своей сходные с грозовой тучей, светлая, как бы мерцающая в темноте кожа — полное подобие своих матерей-чужеземок, что и вовсе казались белокурым северянам на одно лицо.
Всё сказанное происходило в мирное время, когда отцы-владыки ещё кое-как терпели угон скота и умыкания невест противобережной стороной. Когда же терпение заканчивалось и с обеих сторон через воду начинали переправляться оружные отряды — броды заваливали ржавым боевым железом, а наших отроков разводили по их покоям, откуда они хмуро любовались друг другом через гневно бурлящее ущелье. Как-то само собой вышло, что оба выбрали для себя комнаты, находящиеся прямо напротив, окно к окну.
Подросши, Прайм и Згонд сумели несколько усмирить свой нрав, а их отцы — амбиции. Обоим старшим пришло в голову, что настало время готовить вторых сыновей к будущей деятельности: клириков и грамотеев, сведущих в политике. Тогда нередки были случаи, что пока старший вникал в дела управления отцовым поместьем и учился его защищать, младшему удавалось дослужиться до орденского генерала или даже нунция.
Ну а оба младших отпрыска научились уважать в другом достойного противника из тех, кто позволяет тебе одержать весьма убедительную победу.
Итак, был призван умелый педагог, которому обе семьи могли платить разве что вскладчину. Оттого и учеников пришлось посадить в одну камору и за один стол — и было это снова в замке Октомбер.
— Не держат огонь близ соломы, — заметил учитель, едва ознакомившись с обоими подопечными.
— Кто из них огонь и кто солома? — посмеялся отец Прайма. — Оба друг друга стоят.
И в самом деле, учились юноши в равной степени блестяще — соревновательство добавляло им азарта. Прайм брал живым умом и даровитостью, Згонд с лихвой возмещал некую медлительность мысли обилием знаний, кои всегда были наготове, будто извлекались им из объёмистой копилки. Чтобы ещё более поощрить рвение к наукам, хитроумный старик-ассизец выдумал добавить ко вполне обыкновенной в те времена розге нехитрую подробность. А именно: в течение всей процедуры усердный должен был держать ленивца за руки, плотно прижимая к скамье, или — в случае проступка более существенного — поднимать на свою спину с задранной до плеч рубахой и спущенными ниже колен штанами, чтобы как можно более расширить место целебного воздействия. Такое казалось троим куда менее стыдным, чем если бы для сих дел призвали слугу (сёк же учитель сам и с изрядной долей жалости) и уж, во всяком случае, гораздо более воспитывало в юношах стоицизм. Ни один из них в присутствии другого не смел издать ни звука, каким бы тяжким ни было истязание.
Также следует заметить, что из двоих учеников монах куда более склонялся к Прайму, резонно полагая, что гибкость соображения и умение найтись в сложной перепалке всегда даст фору натужной учёности. Но кого сильнее любишь — того сильней и наказуешь. Оттого куда чаще Згонд притискивал своего противника и соученика к скамье или растягивал на дыбе, чем делал то же Прайм с ним самим.
Как ни удивительно, однако вылёживались в лазарете иной раз они оба. Впрочем, не так уж много силы надо, чтобы удержать того, кто и не думает противиться, и не так уж много лишней боли доставляет сие тому, кто отдаёт таким образом полученное прежде.
Не надо забывать, что Згонд был терпелив — а это значит злопамятен. Прайм же, по вещему слову монаха, вспыхивал легко, как солома, но так же быстро погасал и в подобные моменты был склонен к известному дружелюбию даже во вред себе.
В тот несчастливый для обоих день их поклали, за неимением места, на одно широкое ложе и отгородили от других страдников толстой занавесью. В какой-то миг юноши остались одни: соседа их, главу замковой стражи, перестала бить перемежающаяся лихорадка, и он решил заночевать в семье, а прочие разгуливали по коридору.
Тускло помаргивал светильник, укреплённый в стене. Згонд вроде бы начинал задрёмывать, лёжа на животе, но у Прайма сна было ни в одном глазу.
— Слушай, друг, — проговорил Прайм шёпотом, чтобы ненароком не разбудить Згонда, если тот уже спит, — ты уж прости, если тебе крепко досталось. Я всякий раз качаюсь вперёд-назад, отвожу тебя от удара, а сегодня еле на ногах прямо удерживался.
— Никакой я тебе не друг, — вполне ясным голосом ответил Згонд. — Не просил я о таком. И подмоги не просил. Велика радость — шлёпать тебя своим мужским ремнём по ягодицам в такт иной разделке.
Выразился он, натурально, куда грубее, но мог и не трудиться: иносказание и так и этак вышло на редкость выразительным.
— Ах ты, паскуда! — крикнул Прайм. — И улещал тебя, и подстилался всячески, а всё даром. Как стоял поперёк моей жизни, так и стоишь.
И всей тяжестью навалился на Згонда. Тот прянул, взвился и бросился на обидчика. Оба покатились по простыням, стискивая друг друга в объятиях и визжа от боли и ярости подобно диким котам. Почти сразу они съехали вниз вместе с простынями и занавесом и там, на полу, продолжали одарять оплеухами, царапаться и лягаться, пытаясь удушить противника и щедро пачкая друг друга кровью из еле подсохших рубцов. Кончилось всё тем, что более сильный Згонд притиснул Прайма лицом к грязным доскам и в запале овладел им как женщиной — причём так грубо, что кровь потекла уже и оттуда.
Как раз тогда, услышав шум и вопли, явились остальные и увидели то, что увидели. Юношей растащили: Згонд тотчас же опомнился, Прайм же повис на руках остальных пациентов почти без сознания.
Набежал народ. Обоих спешно развели: Прайма поместили в его собственную комнату и приставили к нему лекаря, Згонда передали с рук на руки его близким.
Никто, тем более Згонд, нимало не винил Прайма в подстрекательстве. Сам он лежал пластом и, хотя видимые повреждения были невелики, казалось, едва дышал, несмотря на заботливый уход. Видимо, совершённое над ним насилие подкосило самый корень его естества.
— Мы не желаем, чтобы сие архипостыдное происшествие между младшими переросло уже не в ссору глав семейств, а в затяжную войну меж родами, — сказал отец насильника. И приговорил держатель замка Шарменуаз, а подтвердили все мужчины дома, что сын его Згонд будет умирать столько дней, сколько понадобится Прайму, дабы вернуться в этот мир, и таким образом питать жертву собственным духом, как мать грудное дитя — молоком. Сам Згонд не воспротивился такому решению ни словом, ни жестом — так много значило благополучие рода в сопоставлении с бытием, виной и даже правотой одного. К тому же при мысли о том, что его жизненная сила вольётся в другого, подобно тому как это уже сделала мужская мощь, юноша испытывал своего рода нечестивый восторг.
Итак, был призван умелый делатель, который мог хранить существование того, над кем трудился, так долго, как потребуется. Окно в каморе Згонда закрыли плотным щитом, и лишь двое посещали пленника в его скорбном уединении: палач и начальник стражи из мелких прихлебателей, который следил за выполнением приговора и одновременно передавал новости из соседского замка.