— А куда ты бы вот их отнёс?
— Я? Вообще-то официально — к низшей категории Защитников. Наряду с судьями. Юристы — это уже Искусники.
— Сложно как.
— Не очень — привычка требуется.
— Но эти… исполнители чужих приговоров. По-рутенски — низшая каста.
— У нас вообще-то похоже. И селятся за стенами, в знак признания особых заслуг — в самой стене. Женятся исключительно на своих — не всякой охота вести такой особенный дом. В церкви сидят всем семейством у входного распятия, там особенная скамеечка бывает. Если учатся в церковной школе, то на долю палачат больше всего приходится пинков и тумаков, а то и чего похлеще: каламбур такой. Но ты одно пойми: всем этим они буквально гордятся.
— Погоди. Я ведь тоже слыхала похожие приговорки: плебейская гордость. Крестьянское чванство.
— Это рутенское творчество? Здесь не совсем так. «С кем поступает судьба, как с клинком — благ и с иною бедой незнаком». То есть бросают нас из хлада в полымя, а мы всех крепких да сильных сильнее да крепче.
— Барб, ты такие вещи словно на себе испытал.
Он усмехнулся, перевернулся со спины на живот. В зубах у него покачивалась травинка, словно у жеребца:
— Не вымогай словес без нужды ты хитроумием своим. Разочарованному чужды любовный жар и отчий дым. Не вельми складно, зато рутенских идиом предостаточно.
Такие разговоры в пути развлекали девушку по-прежнему, но часто прерывались: на стоянках требовалось собирать хворост для костра, натягивать палатку, обихаживать лошадей. И не дай Боже прозевать, когда старушка Данка будет в охоте, с Сардером тогда не сладишь. В пути тоже расслабляться не приходилось: здесь принято было здороваться и перекидываться двумя-тремя словами, в основном, насчёт того, где засыпало, где расквасило, а где и сосна поперёк пути повалилась. Совершенно удивительным образом на узкой «двувершной» дороге, то есть рассчитанной в самом лучшем случае на двоих всадников, едущих стремя в стремя, оказалось народу больше, чем на широкой столбовой. Ну, собственно, как подсчитала Галина, пять встречных за одно первое утро: двое верховых с заводными лошадьми, семейство — муж, жена с младенцем на мулах и вьючная кобылка — и один пеший с клюкой: паломник, наверное. На обгон не заходил никто.
Если музыкант был более или менее словоохотлив, то Орихалхо молчал, вроде как даже демонстративно. Похоже, что усилия, предпринятые по укрощению не весьма строптивой девственницы, выбили его из обоймы. Только и хватало сил, что пронзать зорким взглядом близлежащие кусты, соображать обед на троих и обеспечивать комфортный отдых в придорожной канаве, разжигая огонь и натягивая полог. По умолчанию все они решили, что наполовину мифическая лутенская казна — не дойная корова. Стоило бы поэкономить монету, а то впереди может оказаться невесть что.
«И это было всё? — думала Галина о том, что произошло с ними обоими на островке. — Впечатляюще, но, как говорится, в детстве и ненароком мы имели и кое-что понаглее сего робкого оргазма. Вроде бы судорога, которая началась внутри и потом пересчитала во мне все косточки, называется именно так».
Кинжал из нефрита озадачивал её пожалуй что и больше поведения ба-инхсана. То и дело лезла в одну из притороченных к седлу роскошных коробов, нащупывала там плоскую коробку — удостовериться, что не пропала, в очередной раз полюбоваться. Будто вульгарная подмосковная тётка после шопинга.
Ну, положим, сами эти перекидные торбы были классные — прекрасно выделанная кожа, вид, запах и очарование отменно пошитой вещи. По форме каждая из них напоминала поставленный стоймя чемодан из бычьей кожи, только швы были вывернуты, а крышка нависала сверху. Интимное содержимое Галинина кофра тоже перекочевало в одну из них. Шаря в поисках смены белья или одной из расчёсок, она то и дело натыкалась на свет-мой-зеркальце в чехле или на книжку легенд — без надобности, кругом такого полным-полно, что россказней, что отражений.
Ибо ушлый Барбе и в пути подбирался поближе, затевал разговоры. Неожиданные и нередко пустячные, поднимали умственный тонус они на редкость.
По поводу нефритового клинка он давно уже успел объяснить, что каменное оружие — ножи, топорики, лабрисы, похожие на критские и троянские из коллекции Шлимана, — вкладывают в так называемые коробчатые, жёсткие ножны, чтобы не опасаться разбить. Собственно, это больше касается обсидианового инструмента. На молоке обжегшись, дуют на воду.
— А для чего такое оружие вообще нужно?
— Сначала им вооружали тех, кому была запрещена «гибельная острота». Жрецов, клириков, женщин. Ещё и крепкое дерево, цельные рога шли в дело. Позже запреты смягчились, но традиция осталась.
— Какая традиция? Мне, кстати, говорили, что здесь неплохая клинковая сталь.
— Да, но, кажется, не наилучшая, — Барбе ухватился за её реплику. — Рутенцы ведь свою не привозят. Отговариваются, что предки могли, но потеряли секрет. Знаешь, от них только и слышишь: культура того-то и сего-то разрушена, подкошена под корень и так далее.
— На планете Земля сменилось так много цивилизаций, что и она сама не помнит. Сначала изобретут первоклассное средство для уничтожения, потом истребят сначала противника, а потом себя самих, — ответила Галина. — А после всего забудут очередной секрет.
— Но разве не удивительно? Вы только и делаете, что клеймите войны и считаете это делом, недостойным человека, а ведь именно они движут прогресс.
Барбе вздохнул и продолжил:
— И отчего-то самое красивое и наиболее точно олицетворяющее честь и достоинство человека — оружие. Особенно холодное: гибельная сталь, смертельное железо.
Галина хотела воспользоваться случаем и вернуть его мысль к каменному клинку. Но постеснялась: в Рутене куда больше потеряно мирной красоты.
— По-моему, всем этим на Большой Земле играют только взрослые детки.
— Спасибо за Вертдом, сэния Гали.
— Вы не играете: вы просто живёте. Вам наплевать на потери, а мы только и делаем, что ностальгируем.
Он то ли знал слово, то ли просто догадался.
— Нет, дело в другом. Есть два вида знания. Человек рождается не как пустое место, чистая доска, на которой случай и наследственность выводят произвольные узоры. Это матрица. Как в печатании книг — доска с вырезанным рисунком.
— Оттиски, сделанные таким способом, все одинаковы.
— Пока матрица не сотрётся. Но её, между прочим, не видят. Люди мечтают о том, чтобы в матрицу всякий раз впечатывались приобретённые умения. Те, которые у каждого человека, соединяясь с единым на всех узором, создают своеобразие личного клейма. Не родовая, а социальная наследственность.
Галина потянула за повод, так что Сардер на миг отстал от Данки:
— Ты-то откуда такой умный?
— Гали, я тебя старше, и меня учили очень хорошо. Особенно латыни и греческому. Социум, генос, генезис… У нас на этих языках говорят служители, и языки эти с их корнями — не мёртвые. Может быть, я больше тебя понимаю в рутенской терминологии.
— Как это?
— Ты видишь ближайший смысл, я — как слово рождалось. Как менялось, переходя из мифа в легенду, из легенды — в сказку. Как приплетались к нему иные оттенки смысла.
— Тогда ты слишком образован для простого фильяра.
То есть, по-простому, фигляра.
Подколки Барбе не заметил — и ладно, зачем это ей. Но сказал:
— В Вестфольде имеются еще дервидды. Те, кто служит Великим Деревьям, сочиняя новые песнопения на старый лад. Им необходимо знать многое.
И снова ничего не сказал про себя самого.
— Так вот, — продолжил он на следующее утро. (Хотя, если вдуматься, их непрекращающаяся беседа длилась не один день.) — Ты догадываешься, наверное, что дети ба-нэсхин наследуют их главное знание? Нет, не то, что получают их родители в течение жизни. Не то, что землянцы называют конкретным опытом. Но вот эту самую матрицу, обогащённую знанием рода. То, что у вас именуется культурой — огромный резервуар их всеобщей наследственности. Вот почему ба-нэсхин не считают своих собственных потомков, но все малыши одинаково любимы племенем.