— Ишь! Уцелела, значит, и ничего-то ей не делается, — пробурчал господин Френзель с некоторым даже удовлетворением. — Что значит настоящая старинная работа!
— Я пришел сюда крестить мальчика, а нигде в городе нет чистой воды. Одна кровь, и гарь, и пепел, — говорил епископ, отвернувшись. Они точно не слышали один другого.
— Меня вечно потешало, что она без бамбино, зато прячет в подоле кучу взрослых младенцев. Ну, не в подоле — в мантии, велика разница!
— И есть ему надо, а я одну сухую смесь мог взять. Он же совсем маленький, родился в самый канун генерального штурма. Отец его, помню, радовался как победе…
Божья матерь взирала на них со своего постамента с полуулыбкой на синеглазом и серьезном крестьянском лице. Белокурые косы были осыпаны пеплом, сильные белые руки слегка приподымали голубой плащ — таким бывает весеннее небо в разрыве кучевых облаков, — а из-под него чуть испуганно выглядывал коренастый средневековый народец: мужчины в мешковатых кафтанах, женщины в крылатых белых чепцах, совсем уж крошечные ребятишки… В том, как они взирали на окрестное запустение, чувствовалась парадоксальная уверенность в себе, почти необъяснимая бодрость духа (мы еще и не такое переживали и перемалывали!) и даже некий стоический юмор. Сама келейность, закрытость, слаженность этой группы воплощала в себе единство времени и места.
— Сердце мира. Cor mundi. - хрипло сказал священник. — Пульсирующая вселенная любви. Она сжалась вокруг Великой Матери и ждет часа, чтобы распространить себя во всю Вселенную.
— Это ж надо какие слова! — восхитился его сотоварищ. — Ручаюсь, в проповедях для мирян вы ничего такого полуеретического себе не позволяли.
— Но нет, но все же — где мне взять воду?
В самом деле, от трубы водопровода ничего не осталось, а в дождевых лужах, откуда цедили воду робкие остатки местного населения, плавали темные, жирные пленки. Нужно было стать на пределе отчаяния, чтобы воспользоваться этими источниками ядовитой влаги.
— Чем голову себе ломать, вы лучше в имплювий загляните, авось дождик и туда наплювал. Вы ведь храм строили наподобие то ли мечети, то ли синагоги — с миквой посереди молельных мест. Ее завалило, разумеется: но экая важность! Вам же ничего не стоит изобразить из себя пророка Моисея в пустыне.
Священник подозрительно покосился на него. Однако груда обломков под бывшим отверстием бывшего купола сочилась водой, и стоило им переместить пару-тройку небольших камней, как забил крошечный родник. Должно быть, от частых сотрясений почвы произошла подвижка земных слоев.
— Не сомневайтесь, вода чистая, — заверил старика господин Френзель. — Хоть и снизу, да не от меня.
Священник подставил ладонь под струйку.
— Чистая и сладкая, — вздохнул он успокоенно.
Снял самодельный рюкзак, наполнил водой объемистую пластиковую бутыль, которую услужливо протянул ему Френзель, затем положил тому на руки младенца жестом, напрочь отметающим всякие возражения.
— Неси за мной. Ему нужны крестные отец и мать. Матерью я выбрал Ее, — он показал на Мадонну. — А отцом — тебя.
— Вы что, падре, в самом деле трехнулись? Я же, в некотором роде, сам не крещен. У меня от святой воды вообще изжога случается, — воспротивился господин в желтом. — Остаточная радиация, озон, ионы серебра, знаете ли, то, се…
— Да замолчи, наконец! Положи ребенка в ноги Матери, сложи руки на груди и наклони голову, — прервал его священник с редкой властностью к глазах и голосе. — Сегодня с самого утра я делаю только то, что мне велят, и, право, теперь мне недосуг с тобою спорить.
Он набрал воды в черепок какой-то священной утвари, предварительно ополоснув его.
— Странное дело, — бормотал он во время этой процедуры. — Я забыл именно то, что незабываемо в принципе: ритуал, словесные формулы, движения рук и тела. А ведь какой приверженец догмы был. Да, Господи, поистине я оказался дурным пресвитером: дух сводил к букве, наряду, параду, напыщенной декламации, — а теперь нет во мне ничего лишнего, будто огонь этих дней и ночей выжег мне все внутри и там остался. Вот пусть он и подсказывает мне, коль скоро вошел в меня!
И после паузы:
— Согласен ли ты, падшее и грешное создание Божье, вверить себя матери церкви, предстательствующей за тебя в лице Приснодевы?
— Ну… пожалуй… Да, согласен.
Лицо непонятного субъекта на глазах серьезнело, и слезала с него шутовская оболочка.
— Отрекаешься ли от диавола, проклинаешь ли аггелов его и дела его?
— Как-как, вы сказали? Э, где наша не пропадала! Отрекаюсь. Ради такой красоты, как Она, и от себя самого отречешься, пожалуй.
— Какое имя примешь?
— Самуэль я называюсь, отец, только вы никому, ладно? Измените на голосе хоть буковку, у нас в оборотной, аггельской стороне так принято, сами знаете…
— Тогда крещу тебя, Самаэль, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь!
Пока его новокрещен стоял, слегка ошалелый от такого поворота событий и с мокрыми волосами, епископ повернулся, ища глазами дароносицу, что располагалась ранее в алтаре этого придела. Декоративная церковка с колоннадой обрушилась, но бронзовая дверца только чуть покосилась и вышла из пазов. Сдернув ее с замка, епископ обнаружил невредимые святые дары и широкогорлый флакон с душистой мазью. Причастился сам и причастил Самаэля.
— Вот, а теперь возьми мальчика от Ее ног и открой ему головку… Итак, крещу тебя, Иешуа Сальваторе, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Ты окрещен в тот день, когда погиб твой царский город, но, может быть, тебе самому суждено стать им, стать новым и истинным Городом. Твой отец погиб, но не отрекся от своей судьбы — стать жертвой за народ свой. И она переходит к тебе вместе с незримой короной. Потому я возливаю воду и наношу королевское миро на чело твое — большим пальцем он нарисовал крест на влажном лобике ребенка, — и да придет и найдет тебя царство твое, когда ты достигнешь возраста.
— Ну, падре, вы снова даете! — восхитился Самаэль, укутывая разбушевавшегося дитятю, который, почуяв некую свободу от пеленок, вовсю гулил и пытался уцепиться пальчиками за его классически греческий нос. — Мало того, что все смешали в одну кучу, так ведь вы вместо обычного миропомазания его на царство благословили. Что же это будет, а?
— Что Богу угодно, — утомленно вздохнул епископ. — То, что произошло ныне, выпило меня до капли.
— Скажите, а правда, что крестные отец и мать уже в каком-то роде супруги, почему и запрещено куму и куме венчаться?
— И это я забыл. Существовало какое-то не христианское, крестьянское поверье, но, наверное, так и есть. Странно! Сам не понимаю, что я сделал сегодня. Теперь я даже и не духовное лицо, а просто человек, и еще это дитя, во имя которого я отдал всего себя… Прощай покуда, хозяин здешних мест. Пути наши отныне расходятся. Тебе вон туда, а нам в другую сторону.
— Куда это вас понесло, спрашивается?
— К братьям францисканцам. Тут неподалеку от города было их подворье, если не разорили. А разорили — пойдем по дороге…
Богоматерь, возвышаясь над окаянным миром, смотрела на обоих взглядом, полным нежной иронии.
Как раз на этом я проснулся. Было раннее, чистое, робкое еще утро. Пустыню за ночь выхолодило, белые звездочки дрожали и звенели в небесной шири, как сосульки, а луна смахивала на сквозной ломтик сыру. Из этих эпитетов и метафор следовало заключить, что я промерз и очень хочу питаться.
— Сали, ты спишь?
— Ага, — на спинкой моего ложа поднялись сразу две головы, ребячья и собачья. — И как раз сейчас мне привиделось, будто какой-то наглый тип утащил у меня самое сладкое предутреннее сновидение.
— Ох, прости. Ты сам не знаешь, насколько прав. А вообще-то я тебя не зря поднял. Истинный автомобилист всегда поднимается рано, чтобы по прохладце ехать. Да, тебе холодно не было?
— Ни капелюшечки. Агнесса как печка греет.
— И знаешь, что я ночью надумал? Мы поедем к морю. Хоть и соленая вода, зато много. Люди тоже разные; забавно бывает потереться среди и понаблюдать.