Тут я понял.
Светились сами стены, весь узор прожилок выступал на них, будто они были из драгоценного камня — нефрита или пейзажного кварца. В меня как-то само собой вошло, что так оно и есть: это мореная лиственница, вечное дерево, которое не гниет ни в какой воде. В моих лесах она была бы светлее и мягче, но в этом изменила свою природу настолько, что ее впору резать микротомом — так тверда — и заменять слюду: так она тонка и проницаема для света.
Прихожая в этой хижинке раскинулась от стены до стены, в нее выходили двери большей половины, и было в ней чистенько и обжито. Половик из камыша наискосок по полу из деревянных плах, латунный рукомойник с носом-дудочкой, на цепи, и под ним нечто вроде широкой вазы из того же металла, с ножкой, уходящей в гладкие доски. Крюки для платья и полотенец, сделанные из причудливых сучков, деревянные ведра из дощечек, похожие на бочонок, в которых солят капусту. Буковая лохань для стирки, корзины для белья и овощей с крышками и без, плетенные из берестяных лент. Все это наполовину тонет в странном желтовато- зеленом мерцании, более холодном по тону, чем снаружи. Будто я снова попал на дно того озерца.
— Мятная избушка, — сказал я громко, чтобы разбудить тех сказочных человечков, что спят в дальней комнатке. Но никто не поднялся из кроватки и не вышел навстречу нежданному гостю.
Да, вот еще из-за чего я подумал о малышах — перильца по всем стенам, как в балетном классе, и такие низкие, что мне было бы неловко делать ласточку. Я прошелся по комнатам. Перво-наперво открыл кухню, повинуясь не чему иному, как внутреннему тяготению: большая плита под жестяным колпаком, низенький разделочный столик, почти такой же для еды, в окружении табуреток.
На первом столе стояла миска и были разложены устрашающего вида тесаки, на втором — солонка и хлебница с сухариками. Буфет открывал взору нарядные блюда и чашки, выставленные напоказ, как в зажиточном крестьянском доме. Благородное дерево теплых тонов, расписная майолика, оранжевая с синим, вязаные хваталочки, держалочки и сморкалочки. Мойка была вырезана из цельного апофиллита — так в просторечии называют мягкий мыльный камень.
Вот чудеса! Вещи словно говорили со мной, как немые: жестами и улыбкой. Они были из любимой сказки, и мои опасения схлынули, будто в счастливом сне. Я по-хозяйски открыл буфет и обнаружил выше его смотровых оконец деревянные ложки, костяные ножи, вилки и уполовник, а ниже — банки с крупами, вполне съедобными на вид, и корзину с какими-то сушеными кореньями. Пахли они благонадежно: то ли гвоздикой, то ли тмином и чуток землей.
Потом я повернулся к маленькому и непроницаемому для глаз шкапу — и верите ли? Тут было самое ценное: туески с вареньями и медом, пачки сдобных галет, выглядящие современно и актуально, хотя и без рекламных добавок рядом с картинкой, сушеные груши и сливы в плетеных из прутьев коробках, очень крупные. Я рассудил, что уж это, во всяком случае, не отрава.
— С голоду, первое дело, тут не пропадешь, друзья гномики, — сказал я своим набитым ртом в закрытую дверцу. Это я до того изнахалился, что уцепил пятерней парочку сухофруктов и сунул в себя: мягкость, сочность и аромат были выше похвал.
Далее я вторгся, по-видимому, в гостевую, или «чистую» комнату. Широкий зев камина из дикого камня, с чеканной решеткой грубовато-уютного стиля, упругий и скользкий бархатистый пол, нисколько не дощатый, и на нем всякие-разные подушки: из лоскутов, «нитяного меха», вывязанные крючком, ковровые. Часов с кукушкой не было. Вместо них над каминной доской висела странная штуковина из дубовых шестерен, серпов и рычагов, которые ритмично вращались и покачивались. Время было разъято и вывернуто наизнанку, чтобы показать кому-то (если не мне) его эфемерное естество. Немного раньше некто сердитый проделал то же с моим пространством…
Тут я малость сам себя подверг обдумыванию — с чего это я такой умненький-разумненький? Неужели пропащая мамуля успела вложить в мою младенческую голову так много?
С этим я тронулся дальше. Две спальни — одна по виду жилая, другая не очень. Ложе в обеих выделено другим уровнем высоты — на ладонь выше пола — и вместо подушки еще одна ступенька. Зато одеяла-покрывала роскошные: верхнее — атласное, нижнее — валяное из такой мягкой и легкой шерсти, что и простынки не нужны. В жилой спальне стояли громоздкие лари, один с носильными вещами. Я отворил крышку, обнаружил поверх всего какой-то сарафанчик с оборками и тут же прихлопнул, застеснявшись Деликатность у меня врожденная, тоже от мамочки. На постель было брошено вязаное рукоделье, не снятое со спиц: кукольных размеров пальтецо, бежевое с черной отделкой.
Что здесь отсутствовало начисто — книги (такое дело было для меня привычнее присутствия), безделушки и шкуры. Последние два пункта почему-то ассоциировались у меня с дикарским и вообще патриархальным образом жизни и мигом разрушили сложившийся стереотип.
— Вот бы еще Дюранду сюда перегнать для полного счастья, — снова сказал я во весь голос. — Интересно, а воду здесь где берут?
С тем я здесь и обосновался, с завидной безмятежностью приняв этот мирок так же, как он меня принимал. Родник обнаружился в лесу, недалеко, и к нему вела дорожка из тесаных известняковых плиток. На день хватало четырех ведер и двух ходок. Посудины из деревянной клепки были тяжеленные; правда, к ним прилагались повозка со странной упряжью, то ли на осла, то ли на телка, — но на меня эти ремешки, во всяком случае, впору не пришлись.
Укромный приют в виде уютного шалашика на одно очко я тоже обнаружил с ходу. Облегчение для моей совести: не нужно при великой и неотложной нужде рыскать по живописным кустам. Дюрандальку я навещал каждый день по нескольку раз, пополняя кстати свой запас городских продуктов, но ничего более сделать для не мог. Впрочем, вид у нее был хотя и грустный, но вовсе не испуганный.
Еще я освоил пустеющую спальню, робко, но с удовлетворительными для меня результатами кухарил, гулял по деревеньке. Удивительное дело — она пустовала, но была обустроена. За всеми дверьми, во всех шкафах и рундуках одно и то же: уют, запас самой необходимой провизии, отсутствие пыли (так был чист лесной воздух) и стойкое ощущение тихого гостеприимства, скрытой и лукавой жизни, которую я не разогнал, однако заставил затаиться. Все это возбуждало во мне уже не страх, а сыщицкий азарт, который обращался, однако, не столько на господ домовых, сколько на их вещи. Я не знал, чем тут моют посуду и стирают белье, но поиски мыла, стирального порошка, щелока или хотя бы шершавых камней зашли в тупик. Ночами было совершенно нечего делать (фонарик я экономил), но ни свечей, ни лампы я не отыскал. В лесу, куда я в поисках сухих веток для топлива отваживался углубляться все дальше и дальше, естественны источником освещения были грибы и гнилушки, но меня почему-то не тянуло тащить их под свою кровлю. Так что ночью я дремал с ножом в изголовье и топориком в ногах, а днем вел сумеречный образ жизни, пока не совершил открытие в буквальном смысле этого слова. Отворил как-то вечером дверь, и в сени влетел огромный светляк неизвестного науке вида, имеющий сантиметров десять в поперечнике. Материальной его основой было насекомое, похожее на двукрылую стрекозу, ручное — оно сразу же село ко мне на плечо — и дающее ласковый зеленоватый свет, почти неотличимый от здешнего дневного, процеженного сквозь листву. Кстати, через недельку такого житья глаза мои отдохнули и стали зорче — ночью я иглу мог отыскать на улице, а днем глядел с поляны прямо на солнце, почти не моргая. Мой новый приятель уже меня не покидал: рано утром улетал попить своего нектара и обновить потускневшее свечение, но ближе к вечеру исправно дожидался у порога, когда я его впущу.
Как и подобает холостяку, грязной посудой я нагружал здешнюю могучую мойку и мыл сразу большими партиями, экономя воду и свои усилия. Губку для сих целей я таки отыскал: сдирала грязь, жир и копоть, будто их и не было.
И вот однажды глухой ночью эта посуда грохнула, да так сильно, что я пробудился, пробудившись — забоялся, а забоявшись, босиком попер на кухню, чтобы бояться перестать.