— И вот что я помню, продолжила она. — Когда я лежала навзничь, лицом к тишине юных небес, оттуда пришел звук как бы рога, тихий, но ясно слышимый сердцем. И спустилась к самым моим глазам нить паука — их много летало по осени, хоть сейчас для них уже поздно. Нить была пряма, тонка и семицветна, подобно радуге, и небо стократно умножилось такими нитями, что легли по нему кругами и наперекрест; в пересечениях и переплетениях этой сети заблистали капли росы. Каждая капля отражала в себе всю землю, но несколько иную, чем другие; так они разделяли ее, объединяя, и сливали, разделяя. Это было так необыкновенно и так… просто! Как хорошие стихи, право слово; и, клянусь, я их слышала, эти стихи. А в сердцевине сети, как округлый золотой слиток, стояло солнце, сияя той же небесной голубизной изнутри: это была небесная мать, великая Мать-Паучиха, что выпускает из себя плетение ажурных паутин и раскачивается в них, как в гамаке. И говорил мне голос из глубин души моей: «Нет на земле ничего безобразного, и все сравнения уместны. Ничего — кроме самого человека, что убивает ради того, что ничего не стоит, и раскачивает свою лодку в бурном море, и в любой битве восстает против самого себя. Стань истинным воином! Убей саму войну! Неси в себе мое послание!»
— А потом? — спросил Лео.
— Потом я встала, зачем-то подобрала пустой автомат без рожков и пошла сюда. Что-то еще было… нет, того не помню. Я как дитя: ничего не помню и не знаю, даже того, где мы трое — еще на этом свете или уже на том.
— Посередке, — хихикнул дервиш. — Трое в улете, не считая собаки.
— На истинном, — серьезно сказал Энох, почти его не слыша. — Во всяком случае, куда более истинном, чем тот, который ты вообразила себе. Но все же в одном из миров игры, царственной игры, великолепной игры, которую обещали тебе в миг твоей тишины, хотя ты вроде того не помнишь. Игры и стройного танца. Ведь жизнь и смерть — обе танцуют. Хочешь сыграть с самой собой в саму себя — настоящую?
— Я тебя не понимаю, однако слушать приятно. Сыграть — отчего же нет! Потерявшему всё — терять уже нечего, а кое-что авось и выиграется, — ответила женщина.
— Но, возможно, ради игры тебе понадобится переодеться, — полуутвердительно сказал Энох.
Эти слова она едва слышала, внезапно уйдя в туман, отчасти сходный с тем, из которого она появилась.
— Пей свой чай! — слышался ей хор двух или трех голосов. — Пей непентес, сок забвенья, и забудь свою… свою душу забудь! И ищи человека!
ТРЕТИЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ
Каждый и каждая из нас, Псов и Псиц-Искателей, мечтает об Идеальном Хозяине так же точно, как любой потенциальный Хозяин мечтает о Прекрасной Даме, Вечной Возлюбленной — сияющей точке, в которой сходятся все благородные помыслы. Мечтает, и страшится ее согласия, и из-за этого страха никогда не находит достойного соответствия тому архаическому прообразу (пра-пра-пра-образу), что записан в его подсознании. У нас — иной идеал: мы стремимся в теплые руки, которые, принимая тебя от матери, кладут на влажное тельце незримую печать своим запахом — раз и навсегда. Это вроде бы человек, но не такой, какие они на самом деле: ведь люди — хозяева несовершенные. Мешают нашему превращению в Истинных Собак, как в начале первого ледникового периода помешали группировке разрозненных собачьих племен в Единую Всесобачью Стаю. Причина этого — различные точки притяжения для нас и для них. Это лишь мы стремимся сгруппироваться вокруг Великой и Прекрасной Самки, поклонение которой человек у нас позаимствовал. Самому же человеку как мужчине (а человеческая женщина как таковая для них по сю пору курица-не-птица… продолжите сами) позарез требуется строго индивидуальным образом укрыться в родимом лоне, что так неожиданно и предательски его извергло: вот извращенный и в чем-то ребячески-трусливый образ его секса. Он боится умереть — и оттого не любит, но воюет; боится рождаться на свет — и низводит Высокую Родильницу до уровня сексуального символа: сексуального, однако вовсе не эротического. Ибо секс и эрос скорее антиподы: первое — профанация и святотатство, совершаемые над вторым. Хотя, может быть, секс — изрядно поблекший символ эроса в здешнем бледном мире? Эрос же и для людей более высокая сфера деятельности, символ рая и райской неповрежденности плоти.
О райский сад естества — порой мы сами не догадываемся, чьи фонари в нем светят!
В знаке Козерога
Имя — ОЛИВЕР
Время — между декабрем и январем
Сакральный знак — Пастух
Афродизиак — «снежок»
Цветок — одуванчик
Наркотик — теобром
Изречение:
«И молча поверьте в обман,
Чтоб истине стало накладно».
Глеб Горбовский
Кожаная подушка под нею была какой-то уж очень крупной и неуклюжей, и сидела она на ней, спустив ноги до пола. Странное было ощущение: будто никогда и никуда она не выходила отсюда, из умеренно переполненного поезда столичной подземки, пока длилась та ее, прошлая жизнь и читала ее саму, как книгу. Или, пожалуй, годы войны и мира, поездок по Ближнему и Ближайшему Востоку и сражений в Горной Стране были фоном для невероятного чаепития с двумя мудрецами в позаброшенном селении. Но, скорее всего, и то, и другое существовали в виде тонкого налета на ее теперешнем бытии. В последнем утвердило ее отражение в рекламе «Зовиракса» в виде овального зеркала, повешенной чуть наискосок («Поглядите на себя! У вас на губах герпес?») Герпеса не было, как, впрочем, и никаких амазонских черт: тонкое лицо в круге пышно-каштановых волос, худощавая фигура, затянутая — по наисвежайшей моде — в подобие черного сюртука, из-под которого высвечивает золотистый парчовый жилет; бежевые кюлоты, точь-в-точь как у Милены Фармер в клипе «Либертинка», и тонкие белые чулки туго обтягивают стройные ляжки и мускулистые икры балерины. В вырезе жилета и вокруг кистей рук с длинными, сильными пальцами музыканта или поэтессы, — кружева изысканной, едва ли не ручной работы. Довершают костюм тупоносые туфли на низком каблуке — единственная по-настоящему практичная часть модного наряда, на которую она специально выбила разрешение у начальства. Зима, разумеется, в южном городе еще та, снег тает еще в средних слоях атмосферы, — однако на асфальте постоянная скользкая изморось, плавно переходящая в изморозь, а то и в прямую наледь.
«Переутомляюсь. Это ж надо, какой сон связный и длинный, а всего полчаса как пересела на ветку. Благо, была бы я на кольце — там хоть час, хоть два катайся, и не заметишь, — подумала она. — Удивительная штука этот сабвей, в просторечии андерграунд! Тут на всех находит, по-моему».
Она вспомнила, как недели три подряд встречался ей по пути на работу некий меланхоличный субъект, что восседал на высоком ящике из-под метровского огнетушителя в самом низу эскалатора и медитировал, мутно и кротко взирая на непрерывный поток людей, низвергающийся сверху на перрон. И ничего — сходило ему: никто не забирал и даже не тревожил. Но то был взрослый, а значит — не из сферы ее профессионального интереса, поэтому она тут же выбросила эту неуставную картинку из головы.
Она выпрямилась и огляделась вокруг: что-то до боли знакомое приникло ко слуху.
Горизонт был стиснут рекламными идиотизмами, что совершенно открыто и по-хамски предлагали: «Мы обуем всю страну!» или рекомендовали для отмывания денег стиральную машину фирмы «Ардо» с боковой дверцей, исполненную в виде бронированного банковского сейфа. Люди в рваном ритме модного аудиодиска раскачивались на кожаных петлях, клевали носами на толстых сиденьях (неприятное занятие, однако необходимое: увидишь какую-нибудь старушку — поневоле из мягкого места выдернешься), валились кулем друг на друга — сидячие и стоячие в равной мере, — однако снова выпрямлялись. А между ними лавировал, как угорь, покачивая стройными бедрами и выкликая нечто звонким своим альтом, юный джентльмен голубых кровей. Ханский огонь светился сквозь белую кожу овального лица, горел в шалой синеве глаз под крутыми и тонкими дугами темных бровей — ресницы были такие же темные и густые, совсем девчачьи, и оттого казалось, что он черноглаз, — вздымался русым пламенем кудрей, мягких, тонких и от здешнего вечного сквозняка струящихся кверху. Лоб под этими кудрями был высок и крут до ненатуральности — лоб мыслителя, шута или обоих вместе взятых. Знак неверности, дурачества, мысленных завихрений и безудержного фиглярства лежал на нем с рождения, как клеймо, которым Бог метит своих шельм и блаженненьких: и недаром к пальцам юнца липли, то и дело отскакивая на своих резиновых веревочках и снова возвращаясь, полупрозрачные мячики с юркой зелено-красной спиралькой в глубине — то снова была одна из его проказ и каверз.