Дракон полюбил смотреть на луну и угадывать в ней черты некоего лица: ровные дуги бровей, прямой нос, чуть улыбающийся рот и глаза, полузакрытые в томной усмешке. Это могло быть луной, но также и его собственным отражением, удаленным и совместившимся: ему казалось, что у его морского двойника женские черты, это сходство усиливалось с каждым новым полнолунием, и раз от разу все больше становилась очарованность змея лунным ликом. Днем же он чувствовал, как закипает в нем от немилосердных лучей неясная и неведомая ему до сих пор ярость: то все накопленные веками холодной жизни родовые страсти искали себе выход через него.

Земля эта, оттого что многие морские драконы селились неподалеку, всегда стояла нетвердо на своем основании. И вот однажды, в канун одного из полнолуний, солнце так накалило броню нашего дракона и так распалился он от неведомого ему желания, что утес, которым стало его туловище, рассыпал в воду камни, мелкие и побольше, и прибрежное море вскипело.

Ночью же там, где луна всегда отражалась в воде и, сливаясь с нею, отразился лик дракона, из дальних вод поднялась белая женщина: в руках ее был округлый камень, похожий на яйцо. То, как говорят, была морская дева — любимица луны: их внешность от природы неярка и лишена определенных черт, и поэтому испокон веку их тянет ко всему, что имеет вид и форму, чтобы довоплотиться и завершить себя. Нужно ли говорить, что лунноликая была похожа ныне на каменного дракона?

— Ты ударил меня камнем, — сказала она, — я почувствовала его силу и крепость через многие соленые воды.

— То был не камень, — ответил лик, — а мое желание, что не находило себе ранее цели и предмета.

— И вот теперь я зачала дитя от твоего слепого желания, — продолжала дева. — Дитя, зачатое меж двух зеркал, неба и воды, двумя не ведавшими друг о друге тварями: морской и сухопутной, прикованной — и вечно плывущей по воле ветра и волны.

— История нашего рода повторяется, — ответил дракон. — Когда на свет появится дитя, принеси его ко мне.

Он был достаточно умен, чтобы сразу же понять, что всё это время любил одну любовь и страдал не от любви, а от ее невоплощения; а теперь он стал и так мудр, что кровь его смогла успокоиться, черты разгладились, чешуи сомкнулись, и внутри навеки поселились — не прежний холод влажных глубин, не огненный полуденный бес, но лунная прохлада и тишина.

На этом кончается история Лика.

— Но ведь это не всё? — спросил Оливер. — Ты сказал, что должен был родиться ребенок, а ребенок — всегда новая легенда.

Собака, что также слушала, расстелив по полу светлый шелк своей шкуры и пышный плюмаж хвоста, при этих словах поднялась и направилась к одному из низеньких столиков, что стояли у стен, взяла в зубы ларчик из можжевельника, узкий и плоский, как пенал, и поднесла хозяину дома. Далан отколупнул крышку толстым ногтем: внутри покоились четки или бусы из крупного серого жемчуга удивительной красоты и правильности, и было их ровно тридцать три, по одиннадцать в каждом из звеньев, отделенном от других двух розоватой коралловой пронизкой. Вместо кисти также была расширяющаяся книзу раковина, белая и с алой сердцевиной, что походило сразу на плоть и кровь.

— Вот верное изображение той истории, которую ты просишь, — сказал Далан. Пальцы его скользнули по ряду бусин, лаская их, и он начал историю, которая, в свою очередь, называлась -

ПОЭМА О ДОЧЕРИ СТИХИЙ

Да, ты прав: конечно, там родился ребенок, дочь. Волны принесли к подножию Лика Скалы маленькую девочку, что в море чувствовала себя куда лучше, чем на суше. Но, истинное дитя гор и вод, она, едва начав ползать, карабкалась по отвесным склонам безо всякого страха и вреда для себя — так ловко, будто была змейкой или ручьем, струйкой ветра или шаловливым языком костра. Земля и вода, воздух и огонь находились в ней в счастливом равновесии. Пока она кувыркалась и играла в лоне материнских вод, казалось мне, что она вовсе и не рождалась; несколько позже, когда потемнели младенческие кудри, я дивился рыжим волосам, что выдавали земную суть и одновременно служили знамением особой человеческой породы. Своевольна она была и своенравна, однако всё то, что как бы танцевало в ней, было истинным покоем — ибо застывшая неподвижность, которую мы часто принимаем за него, называется совсем иначе: смерть.

Мать дарила ей перламутр и жемчуг шести цветов: белый — знак истины, голубой — неба, розовый — любви, серый — печали, черный — смерти и золотистый — воссияния в горнем мире. Только седьмого цвета, незнакомого человеку, не нашла она, как ни искала. Я же приносил четыре вида халцедонов: коричневый сардер, алый сердолик, вишневый карнеол и серовато-голубоватый сапфирин — последний для оберега. Еще бирюзу — для отваги, что дает она сердцу: ослепительно синюю, зеленую, голубую и белую. И в том, и в другом можно было угадать знаки четырех стихий. В ту пору не носила девочка ничего, помимо просверленного и нанизанного на нитку: имя же ей было Рахав.

Когда же подросла Рахав и стали вожделеть ее земля и вода, молния и ветер, одел я ее в пурпур и виссон: раковины багрянки давали алый цвет, чтобы окрасить тончайшие и редчайшие волокна другого моллюска — биссуса. На суше подобная материя делалась изо льна, красилась кошенилью из телец каких-то червячков или тли и все равно считалась царственным убранством.

Я говорил тебе, что виноград — для тех, кто созрел для вина любви, а ежевика — слишком слабый его аналог? Вот так и дитя наше Рахав была слишком слабым залогом мимолетного супружества.

Всеми драгоценностями одарили мы ее — только не было у нее седьмой жемчужины, которая достается тому из морских драконов, что зачнет дитя по любви: переливчатого, как опал, и твердого, будто алмаз, драконьего жемчуга, животворящего огня, собранного внутри малой луны. Рахав томилась от этого, и не имели для нее цены никакие украсы. Я же не знал, чем помочь: ибо не по желанию и не по упорству, а по предначертанной свыше судьбе достается такой жемчуг жаждущему его. Найти жемчужину могла лишь сама Рахав вместе с тем, кто полюбил бы ее. Но как найти ей мужчину и как их обоих соединить?

Тогда я прибег к нашему старинному колдовству: с помощью неких трав мы умеем приостанавливать и даже уменьшать рост у тех, кто еще не завершил его: ты помнишь такие сказки. Ни цветка Дюймовочки, ни персика Момотаро не было у меня: я положил Рахав в плетеную корзинку и отдал на волю Матери Матерей, зная, что та убережет ребенка из своего рода лучше той, что родила. Волны качали плетеную колыбель, как кораблик с девизом на борту: «Sin Miedo», что значит «Без страха»; запахи имбиря, корицы, гвоздики, муската и миндаля, сладостные как любовь, горькие как разлука, нежные как смерть, плыли ей навстречу с дальних островов.

Нашла ли она? Нашли ли ее? Не знаю. Я прикован к дому, как мой первообраз — к камню. Ты мой двойник: ведь мы и есть король и шут, только кто из нас первый, кто второй? Ты моя воля, Оливер. Нарекись именем, соединяющим нас в одном звучании и одном смысле.

— Дэвид, — ответил Оливер. — Это имя похоже и на твое, и на прозвище человека, который предшествовал мне, и я уже носил однажды вторую половину этого прозвища. Поверь, я знаю ту, о которой ты говоришь, с младых ногтей, как будто сам ее родил. Ведь все влюбленные в мире сначала зачинают возлюбленную в сердце, и поэтому она всегда разрывает его на части, когда является восхищенному миру. Я до смерти поражен твоей тоской, Далан. Я буду искать ее за нас обоих.

— Садись рядом со Стрельчихой, плут гороховый, — сказала Аруана. — Напутал ты, однако, по своему шутовскому обычаю и обыкновению: отдал свою самость другому и потом разделился. Кто теперь что будет делать — отец ли сидеть за столом, а его друг — искать невесту или друг — тюрю хлебать, а отец — искать свою Морскую Деву? Такое мне не вроде по мозгам и уж точно — не по нутру. Зря я, видать, тебя отозвала: ну уж пусть так и остается.

ПЯТЫЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Святое братство небесных воров: Прометей, Дионис, Меркурий…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: