— Знак на небе — сразу и твой, и мой, — сказал ей Влад. — Иштар и Бык. Знак того, что суждено нам сделаться одним.

— Это такое ухаживание? — спросила она почти шепотом. — Мне это нравится, как нравишься и ты, смертный человек, — иначе бы я не спустилась к тебе ни за какие твои выдумки.

— Устрашает твоя красота! — продолжал он тем временем свое славословие. — На каждом ушке твоем вместо серег — грозди человеческих голов, чужая кровь украсила губы твои — кровь мужских сердец. Кошачье коварство в бархате твоих глаз, о цыганка Кармен.

— Я не цыганка, хотя твое сравнение оправданно, ведь иногда именно так меня именуют — Мария Цыганка, Майская Марион. Истинное же имя мое — Марфа-Мария.

— Марфа, говоришь, и Мария? В той системе координат, которой я пользуюсь, это одно и то же. Знавал я когда-то славную парочку: детку звали Ханка, а ее парня — Джеф или, по-нашенски, Дима.

Цыганка рассмеялась, хотя поняла не до конца:

— Это ты о всякой наркоте говоришь?

— Что за грубые слова!

— Тогда продолжай так же точно, как и начал, и смотри — не сбивайся больше.

— Не собьюсь. Ты Марфа — Я Морфей, ты арфа, я — безумец Орфей, что извлекает из нее звуки и за это кощунство с радостью нисходит в ад, — говорил он всё увлеченней. — Я хотел бы стать розой в углу твоего рта, что сам подобен розе; крошечной птицей, что опускает свой хоботок в твою орхидею. Зубом твоим ты прикусила мое сердце, как мышонка, и играешь с ним глазами.

Он умолк, не в силах продолжать: подобное случилось с ним впервые.

— Говори еще, — зубки Марфы-Марии блеснули в лунном свете, точно кахолонг. — Ты умеешь уговаривать, о хулитель женского рода, просто льстя, как раньше умел тонко льстить под покровом хулы. Ты поносишь наш женский род так же, как Валаам Иудею, которую он поневоле благословил, собираясь проклясть! Знай, что мы все, Марфы и Марии, и в самом деле прядем и ткем миру пеленки и саван. Судьба вытягивает нити для нашего полотна, три парки держат веретено, а станом для нашего полотна служит вся Вселенная. Мы ткачихи пространства, проткнутого и пораненного иглой времени, мы штопальщицы мироздания и плетельщицы самых древних неводов для уловления душ.

— Что мне до твоих титулов и званий, имен и величаний! Смотри, сама луна пожелтела от зависти к нам и стала как большой янтарный георгин. Или нет: то не луна, то хилый месяц, который оделся в шафран от ревности. Мой фагот, истертый, как старый посох, покрылся пучком веселых лент и стал майским шестом при явлении тебя, прекрасная разбойница Марион.

— Что за нескромные речи! Не желаю их слышать.

— То говори тебе, то умолкни. Ладно, молчу и даже сплю. Что меня так одурманило — благая ли сома, подручница сократовой маевтики? Или опиат губок твоих, подобный тому, каким мадам де Сов одаряла короля-Беарнца в своих поцелуях? Или морфин обоих твоих имен? Не всё ли теперь равно…

— Напрасно ты так велеречив. Я грабительница душ, этот титул сложили мне в колыбель, как иным подкидышам кладут кольцо с печатью и девизом. И теперь лишь одного хочу: так наказать тебя, как ты раньше поносил всех нас, и так увенчать твои самые тайные желания, чтобы ты ничего не желал больше.

— Тогда погрузи меч своих глаз в мое сердце, как я — свой цветущий скипетр в твою чашу!

— Не могу больше выносить этой велеречивости: ох, зачем взяла я себе в любовники труженика вечного пера, пахаря газетной целины, усердного гранителя слов, — смеялась она. Но вот уже словам на губах ее стало тесно от поцелуев, и дыхание прекратилось от страстных объятий, и одежда вмиг истлела от обоюдного жара тел.

Месяц тем временем коварствовал в небесах, щедро изливая бледный металл своего света на пару, что распростерлась на могильной плите и своими метаниями, вздохами, мяуканьем и воплями изрядно беспокоила коренных обитателей.

Несверленой жемчужиной казалась Марфа-Марион, но боль от сочетания с нею испытал он — не она: и малая капля крови выступала на его трудолюбивом стебле всякий раз, как он исторгал его из ее тесного бутона, и изливалась на двойной наружный лепесток, когда он увядал. И слабел Влад от атаки к атаке, а Марион становилась все плотней и шелковистей, как будто все больше и больше нитей вплеталось в парчу ее кожи и плоти. И вот отвалились друг от друга, как два сытых клеща.

— Семя мужчины — достойнейшая его кровь, а ты, похоже, сейчас до чертиков напилась и того, и другого, — сказал Влад и тут же продолжил, окончательно свалившись с высот своей патетики. — Нет, смотрите-ка: уж скольким дамам я давал прикурить от моей сигары, а ни одна так пылко не загоралась и так стойко не держала огня, как ты!

В самом деле, бледная белобрысая немочь стала сияющей девой: кожа смугла, точно спелый каштан, губы почти черны, косы — как огонь горнила, где остывает медь, а глаза метали во Влада зеленые молнии. Все краски ее расцвели, как у той прославленной иконы Богоматери, которая старообразна, но избранникам своим показывает лик юной восточной красавицы.

— На того, кто целует губы, подобные моим, налагается вечная печать, — произнесла Марфа с печалью.

— Угу, горячая и сургучная. Да ты не переживай особо! Это из мужика пафос и романтизм выветриваются вместе с похотью, а на баб они только тогда находят, когда те как следует накушаются. От вас радость соития отходит, как известно, не торопясь, да и кипучая проза жизни наваливается не сразу.

— Нет, Влад мой. Печаль моя — не простая, не та, про которую говорят, что любое животное грустит после совокупления. Мне жаль тебя и твой жизни, оттого что ты добрый. И еще потому, что мы оба упокоились там же, где расцветают бузина и боярышник, терн и розовый куст — на могилах великих влюбленных: Ромео и Юлии, Тристана и Изольды, Элоизы и Абеляра, Лейлы и Меджнуна, Юсуфа и Зулейки…

— Постой, для моей тупой башки этого многовато. Здесь что — историческое кладбище или мифологическое?

— Символическое. Ибо, как говорится, под землею уснут все те, кто на земле не давал уснуть друг другу.

И она вдруг запела древнюю шумерскую заплачку, предводительницу всех баллад и сказок, прародительницу всех Ленор, Людмил и Светлан:

«Странник мой близится. — Готовься в страхе!

Девушка, странник твой близится, готовься в страхе!

Милый странник твой близится, готовься в страхе!

Странник, о странник!

Тот, кто бредет из краев далеких, твой странник!

С полей чужедальних, краев чужеземных, твой странник!

Твоя ласточка дней невозвратных далеких,

Твоя стрекоза над рекою широкой,

Твой туман над грядой горной,

Трава-плывун твоя в речке горной,

Твой козел-бегун в горах недоступных,

Бурный дождь весенний непрерывный,

Буйный ветер, что клубится вихрем.

Он твоя дурная примета, твой странник!

Твой странник, с полными слез очами!

Твой странник, чье сердце полно печали!

Он, чьи кости сожраны потопом, твой странник!

Чья глава плывет, кружась в потоке, твой странник!

Чья насквозь пробита грудь, твой странник!

Мой странник, двигаясь, не ходит!

Он, двигаясь, не ходит!

Есть глаза у него, но они на меня не смотрят!

Есть уста у него, но они со мною не молвят!

Странник мой близится. Подойди же!

Воистину близится. Подойди же!

Хлеб дала. Положила в руку.

Из чистого кубка, откуда не пили,

Тростниковою трубочкою незасоренной

Излила воды там, где льют излиянья, — его напоила.

Душистым маслом помазала стену.

Новой тканью деревянное кресло покрыла.

Ветер пронесся, ветер унесся.

Страх прошел, страх ушел.

Мой странник в горах, в сердце гор сражен.

Там он лежит».

— Что пользы плакать об умершем женихе, тем более не своем? — спросил прозаический Влад. — Ведь все в мире идет путем зерна. Вот, пил я доброе пиво, ради которого пожертвовал своей бренной плотью святой Джон Ячменное (или Пшеничное) Зерно, и его смерть нежданно стала моей жизнью и радостью


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: