— Вот живой и бесконечный круговорот бытия! — воскликнул я. — Поистине, я не вижу ему конца.

— Да: потому что ты куда моложе меня, странник, — тихо вздохнуло поле всей грудью, — и оттого, что моя жизнь замкнута на себя и держит себя собою же. Если я расширюсь и накормлю собою больше птиц, хомяков, сусликов, мышей и пчел, чем сейчас, — и урожай мой возрастет, и работников моих прибавится. Но если я покрою собой всю сушу и морское дно, на небо мне всё равно не подняться, а в глубины земли не опуститься: и обречено смерти то, чему поставлены пределы.

— Почему ты говоришь так печально? — спросил я. Ведь твой образ — кольцо, а символ, который скрыт за кольцом — бесконечность. Или что-то уязвляет и умаляет тебя?

— Разве я печалюсь? Мне никто не может причинить ни боли, ни зла. Но вот умалить… Смотри!

Рядом со мною рос целый ветвистый куст пшеницы — такой она, по слухам, была в раю и такую пытались возродить ученые. Зерна на нем были не в горошину, а как крупная фасоль. Вдруг пронесся ветер и пригнул поле к земле, один этот куст остался стоять. С ветром и облаками прилетел Крылатый Змей из дальних пределов, и был он сам цвета кипящей меди, а прозрачные крылья — как золото. Он схватил в пасть одно зерно куста, и оно засветилось, как то заветное слово, что всегда остается скрытым за оградой зубов. И улетел Змей обратно.

— Так он делает раз в две тысячи лет, — сказало поле, — когда сменяется знак Зодиака, что управляет земными суетами. Берет зерно и возжигает его, а потом укрепляет его на своей рогатой короне. Ровно на два тысячелетия хватает ему силы этого света, потом свет чуть меркнет и нуждается в обновлении. От эры к эре меняет Зверь свой облик — прошлый раз приходил он летучей Рыбой Золотое Перо. Запретить ему я не могу и не хочу: но на это заветное зернышко уменьшается всё время, что есть у моей земли, ибо я рождаю лишь обыкновенные колосья. Их так много на кусте, заветных зерен Змея-прародителя, что я сбиваюсь со счета. Но они кончатся, а с ними кончусь и я.

— Ты боишься этого, поле?

— Нет. Разве ты заметил во мне страх? Я жду и томлюсь.

— Тогда чего же ты ждешь и о чем твое томление?

— Когда кончится знаемое время — начнется незнаемая вечность, и я с моими подданными — все мы станем на ее пороге. А за порогом откроется Лик Вечного Возлюбленного: по нему я томлюсь.

— Тогда, ты, должно быть, страдаешь и тоскуешь в своем бдении и томлении?

— Да, но не так, как ты полагаешь. Если бы мне простереться во весь тысячекратно превосходящий меня космос и лишь раз в тысячу тысяч лет видеть лучезарного предтечу, и если бы всё то время продолжалось томление, я было бы так же счастливо и в моей тоске, и в моем страдании, ибо оба они — по Нему и из-за Него. Это единственная печаль в мире, которая сладостна, ибо Он обещал мне встречу, а Его обещания непреложны.

— Тогда и я прекращу поиски и буду ждать точно так, как ждешь ты, — ответил я.

И вот я вернулся к Горе, чтобы рассказать ей эту историю, и к Дереву, чтобы поведать ему то же. И везде и повсюду проносил, всем приносил я эту сказку.

— Уж больно мудреная она у тебя! — сказали синтетические губы Тулова, капризно искривившись. — Только одно я понял: всё это навертел ты в себе, когда сидел безвылазно в своей пещере, а значит — такого не было и не может быть.

— Почему? — спросила Голова. — То, что создаем мы в мысли, не прочнее и не достовернее ли телесного? И не всё ли равно тогда, путешествовать по вымыслам или по майе? Путешествовать или ждать? А ждать — в каком месте?

— Ну, если тебе всё равно, поднялся бы ко мне и ждал на моих плечах. Такой краснобай, как ты, мне не помешает: ты будешь сочинять свои сказочки, я — проталкивать, а гонорар пополам. Уж я тогда позабочусь, чтобы нас друг от друга больше не отделяли. Идет?

— Не знаю, — усмехнулась Голова. — Слишком это для меня низко. Разве потом, когда и если ты повзрослеешь.

— Я стану президентом страны, потом — и мира. Разве это не высшая взрослость?

— До пастыря моего поля тебе уж никак не дотянуться.

— Ну, если уж тебе никак добром не потрафить — силой заберу! — заорало Тулово, сорвавшись на визг.

Тут ворвались его телохранители, что ждали у входа — и увидели, что волосы со лба головы поднялись кверху, как наэлектризованные, борода же простерлась по земле, как воздушные корни дерева — то и были тончайшие корни, которые питали ее соками неба и земли, беря взамен ее разум.

— Тронешь меня — обезглавишь всю вселенную, — тихо сказала Голова. — Только она тебе еще раньше помешает это сделать: мы с нею одно, и погубить нас теперь невозможно.

— Чудесная историйка, право, — комментировал Мариана, — только чуть каннибальская в самом начале. Зато дальше раскрывается, как подарочное яичко с сюрпризом или шкатулка с двойным дном. Да уж, сколько мы с Беллой ни приводили постояльцев, а на такое ни один не потянул.

— А где они все? — спросила Марфа.

— Ушли дальше. Я ведь только обогреваю, поддерживаю и направляю на путь.

— И не тоскливо вам оставаться в одиночестве? — спросил Влад.

— Ай-ай, и так говорит именно автор притчи об анахорете! Посмотрите: как можно соскучиться посреди моих книг, и птиц, и цветов, и гор и неба, и света? А если бы и не было вокруг сей красоты и прелести, — всё равно. Я вам так скажу: одиночество куда терпимей многолюдства, отшельничество проще киновии. Чужие беды превращают тебя в дом с открытой дверью, куда они ломятся с силой, иногда и весь дом насквозь пробивающей.

— Я до сих пор полагал, что Христос завещал любовь к ближнему.

— Ну да, но не обращать же из-за этого цельное стекло в осколки! Если ты — не настоящий ты, кто, скажите пожалуйста, будет оказывать и сможет оказать помощь?

— Тот гомеровский персонаж, что выжег глаз Полифему, — фыркнула Марфа.

— Точно, — ответил ей Мариана с улыбкой.

И снова они трое сидели — и пекли в камине лепешки, и пили лучшую в мире воду, и слушали голоса птиц. Влад разнежился до того, что стал мурлыкать свою любимую песенку о старике, который ввечеру наживляет свой крючок звездой, чтобы наутро выудить солнце.

— Раз пошла такая пьянка, пожалуй, я сам вам теперь исповедаюсь, — решил вдруг Мариана. — Истории повсеместно становятся расхожей монетой, как и звездочки небесные, так почему же и мне не изобрести очередную быль?

И сытая, сонная Белла в знак одобрения повела хвостом слева направо.

То, что рассказал отец Мариана в этот замечательный вечер, было своеобразной предысторией повести о его обращении, в которую, впрочем, предыдущая история вклинивалась, а затем получала не то развитие, которое ожидалось в результате возникшего сходства. Поэтому обе его повести, на наш взгляд, стыкуются так себе и вообще, по хорошему счету, несовместимы. Пусть однако, сам читатель заботится о том, как всунуть летучую звезду в пчелиный улей, а у нас совсем иные проблемы!

ИСТОРИЯ О БЕЗЗАКОННОЙ ЖИЗНИ И НЕЗАКОННОЙ ЛЮБВИ

То главное, что со мной случилось, было предварено самими обстоятельствами моего зачатия, вынашивания и рождения. Ибо, как-никак, способны изготовить ребенка лишь двое разнополых особей, и нечто от каждой из них сохраняется в плоде. Что же до моего вынашивания, то еще будучи в утробе материнской, оправдывал я свое двоякосмысленное будущее необычной своей природой. Оба моих естества, мужское и женское, в багровеющей тьме и первобытных водах все время то ли дрались так же яростно, как библейские Иаков и Исав, то ли столь же яростью обнимались, уподобляя упругое лоно пеленальному столу, где ласкали друг друга близнецы из Томас-Маннова «Избранника». Словом, шла такая потасовка, что живот вздрагивал, как от артиллерийской перестрелки. Матушка была уверена, что носит двойню: только она, в отличие от праматери Ревекки, никого не могла спросить, за что ей это, — и врачи, и УЗИ, эта современная гадалка, никоим образом того не подтверждали. Ей было твердо предсказано, что появится на свет одиночка, более того — мальчик: в процессе сканирования отцу дали полюбоваться на вполне отчетливую висюльку. И впрямь на свет после долгой и упорной борьбы появился только я — так что близнецом моим можно было счесть разве плаценту, необыкновенно плотную и мясистую, как ужравшийся спрут, и с очень длинной пуповиной.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: