Бурные события, которые предшествовали моему явлению в бытие, были, как я уже говорил, знаком моей судьбы, кармы и предназначения. Я был создан, чтобы примирять непримиримое: религию и войну, эрос и благочестие, любовь к дороге и привязанность к своим близким, — и примерять на себя ситуации, смущающие ум простой и благочестивый.

Да-да, во мне две равновеликих природы, и поэтому вы, моя алогубая прелесть, воздействуете на меня далеко не так убийственно, как, может быть, хотели; и в равной степени сие касается вашего стройного и остроумного любовника. Вы, каждый по отдельности, можете убить одну из моих половинок простым поцелуем: или вы, красавица, поклянетесь, что и сами того не умеете, и мужчине своему этого умения не передали со своей кровью? Ай, как нехорошо душою кривить! Но даже вы оба, взявши меня с обеих сторон за жабры, до конца меня не выпьете: я на диво живуч и оборотист, потому что ныне стал поистине целокупен.

Как я воспитывался и обучался — не столь интересно: всех нас обтачивают по одной колодке. В армию меня призвали прямо со школьной скамейки, однако с формулировкой «Годен к нестроевой»: смутило бывалую комиссию не мое здоровье — оно как раз было отменным — а то обстоятельство, так сказать, написанное компакт-пудрой на лице и вставленное в карман батистовым платочком, из-за которого продвинутые американцы норовят вообще в армию не брать.

Но главная изюминка была даже не в том: зная себя лучше, чем многие другие, я вместо института поступил в семинарию. Время было тогда такое, что перепутались все реалии: на религию уже началась мода, а вот признать высшее духовное училище вузом со всеми вытекающими отсюда студенческими правами — это фиг вам.

Вот я и обучался, можете себе представить, в семинарии заочно, без отрыва от штыка и лопаты. В армии я на деле стал — ну, не совсем еще капелланом в среде полуверов, но психотерапевтом, санитаром физическим и духовным, хирургом и просто нянькой: словом, этаким врачом без границ. Там, во время боевых действий или без такого времени, всегда хватает чинки и штопки: поэтому после окончания обеих моих школ я въехал в мое призвание плавно, как на салазках.

Знаете, когда ты изо дня в день тычешь пальцы во все дырки, которые война оставляет в телах и душах, главным твоим помыслом становится — убить ее саму. Черную Вдову, вдову — разлучницу обрученных и обраченных, разрушительницу скиний и собраний. И, однако, именно этот вид убийства никем не приветствуется — ни ястребами, ни патриотами, ни голубками (они ж таки патриоты в душе), ни теми, против кого ты воюешь, потому что тамошние птички тоже поголовно умеют родину любить. Но если ты хочешь сохранить себя, не погрузиться в тину по уши и глубже — ты идешь и делаешь то, что делать надо.

Вы думаете, я сам не убивал? Ох, зря это вы. Ну конечно, после такого моего выступления… к тому же вы по-прежнему уверены, что нестроевому ствола не выдадут. Видите ли, духовная сила во мне всегда перехлестывала через физическую, но не защищать мой госпиталь я не мог. Душой и телом я, как-никак, принадлежал к церкви воинствующей не менее, чем к странствующей, и к выдумкам священников касаемо непролития крови относился более чем скептически. Ни костром, ни булавой-шестопером я в своей жизни не располагал, а просто явочным порядком заначил с одного вражеского трупа пистолет, а позже раздобыл себе — уж каким секретным методом, и Богу не признаюсь — отличную многозарядную машинку.

Натурально, вы вспоминаете сейчас аутодафе, а не Пересвета и Ослябю. Знаете, что я вам скажу, — за кротость духовных лиц всегда отдувается светская власть, которой приходится то и дело демонстрировать свое дремучее варварство. И костер — заурядная гражданская казнь, цареубийство, к примеру, наказывалось еще покруче, и пытка — неотъемлемая часть уголовного и политического процесса, и палач, как говаривал один мой полублизнец, немного научный работник… Ладно, самому противно. Поэтому лично я почел за благо сразу определиться: я не пацифист, сказал себе я, а воин, который, исцеляя душу, может порой метить в тело, и своих личных и необходимых прегрешений не навешу ни на кого.

Только и это не оказалось на деле золотой серединой. Потому что у Бога на всякую тварь находится уловка. В том госпитале, который постепенно вырос из моей часовни, я встретил монаха… нет, монахиню… нет, все-таки его. Лица женского пола на передний край у нас не допускались.

Как вообще случается, что женщина принимает обет в мужском обличье, и действен ли он тогда, — проблема не моя. Вспоминаются при этом святая великомученица Евгения, которой привалило стать настоятелем мужского монастыря, легендарная папесса Иоанна, обрученная невеста из романа Эллис Питерс, которая последовала за своей смертельно раненной любовью в монастырь… все эти святые самозванки. Священник у Брет-Гарта, который оставил в мужском монастыре найденыша- девочку и воспитывал ее в полном недоумении насчет своего пола. И кавалерист-девица отчего-то на языке вертится, хотя она вовсе из другой оперетты: наверное, оттого, что она выбрала не мир, но армию.

В дополнение к нашему сану я был, как говорилось, психологом, он же хирургом: по душевному настрою оба — скептики, потому что полезный коэффициент наших усилий был низок. Но вот удивительное дело! Стоило нам взглянуть друг другу в глаза — и мы сразу, без анализа и рефлексии, поняли, кто мы есть на деле. Ибо мы с ним (или все же с нею?) были как две половинки разломанной монеты, как кинжал и ножны от кинжала; и тройная греховность того, что происходило уже в совокуплении наших глаз, — монах и монахиня, брат и сестра во Христе, два гермафродита, обреченные церковью, общей нашей матерью, на целомудрие и безбрачие по самой нашей двусмысленной природе… Эта греховность была так всеобъемлюща, что уже готова была поменять свой знак на противоположный.

Он был куда более женщиной, чем я, и физическая форма роли не играла, хотя была он, эта форма, куда более мужественной, чем у меня: тип воинственной амазонки без груди, с мускулами, способными выметнуть небольшое тело, как камень из пращи, со стальными пальцами арфистки и икрами балерины, которая способна крутить каждый день по сто фуэте кряду. Крошечная, нежная женщинка во мне никак не была способна удержать своего строптивого братца и ревнивого мужа, потому что сама пленилась юным эфебом, что формировал по своему образу и подобию изобильное тело прекрасной девы. И вот однажды наши половинки соединились, так сказать, наперекрест.

Только однажды. Вся печаль и вся трагедия были в том, что ни один из четверки не был настолько силен, чтобы оторваться от своего двойника и выйти из оболочки их общего тела. Мы не могли стать ни обычной парой натуралов, ни двумя парами, ни даже голубовато-розовой четой — и то, что должно было бы стать священнодействием, на ходу обращалось в примитивный блуд.

Нет, вовсе не так. Простите за несвязность — исповеднику без привычки самому открываться. Не блуда мы боялись на самом деле и не того, чтобы пуще нагрешить — где уж там! Просто узрели бездну, куда могли кануть, растеряв себя без остатка: бездну более могучую и властную, чем смерть и ад. Такое устрашает и обыкновенных любовников.

Однако она вполне поняла меня, когда я заговорил о простом грехопадении.

— Ты в самом деле так думаешь? — спросила она.

— Но я же дал обет, — объяснил я, — и Бог его принял.

— Полагаю, без особой радости.

— Почему ты так говоришь?

— Тот, кто пытается закупорить Богом кипящий вулкан своей природы, похож на крестьянина, которому икона — лишь средство печные горшки покрывать.

— Наша природа искушает нас, ибо создана против Божьего соизволения.

— Это тебя попы такому обучили. А говорил кто-нибудь из них, как говорил мне мой духовник: что человек именно тогда осознает свою особенную близость к Богу, когда досыта побарахтался в своей грязи и мерзости?

Мне показалось, что я вижу перед собой Люцифера. Да, и сияющая, смуглая, точеная красота этой андрогинной ведьмы была сродни лучезарному имени!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: