— И греха на себе не имут, — прибавил Лев почти без иронии. — Только где они все? Послушать тебя, так тут полно народу.

Мария-Хуана, смеясь, приложила палец ко рту:

— Когда собирают виноград и везут его к давильным чанам, счет идет не на дни, а на часы, и в это время не принято служить иных молебствий, кроме плавных «винных» песенок: под них так ловко раскачиваться в точиле, кружась и переступая с носка на пятку! Только двумонастырный аббат никогда не участвует в плясках и играх, а ворожит и несет охрану вместе со своей гвардией. Смотри!

Крупный телом, кудрявый и лысый монах в длинной рясе и крепких сандалиях сидел на большом круглом камне перед церковными вратами. В руке у него был круглый и широкий серебряный кубок, куда он то и дело любовно заглядывал, приговаривая:

— Вино прошлого урожая — о, оно еще буйное, вчерашнее сусло, но уже видно, что будет добрым, мягким и крепким: с каждым моим взглядом оно набирается разума, и с каждым моим глотком я сам становлюсь умнее и добрее. Дай Бог, чтобы и урожай этого лета был так благодатен.

— Отец Эммануэль! — звонко окликнула его Мария-Хуана. — Мы пришли к вам.

— Давно вижу, дети мои, а услышал еще давнее. Мои глаза, уши и носы по всей территории раскиданы. Так за чем явились вы в разгар страды — за вином, за виноградом или, может статься, за чем-либо лучшим?

— Мы хотели бы, чтоб вы освятили наш брак, отче, — сказал Лев.

— Два аромата в одном флаконе, — пробормотал аббат, — два джинна в одной лампе, лед и пламя в одной туче. Детки мои, вам что важнее — штамп на золотом или тот золотой, что есть вы сами? Картина талантливого мастера или нотариальная заверенность в ее подлинности? А то, может быть, вы считаете, что вещь сразу меняется к лучшему от привешенной печати со шнуром?

— Вот и я говорила ему то же, — ответила Марикита, — но, по зрелом размышлении, согласилась с ним. Ведь дело и вправду не в ярлыке, не в подписи и не в печати: чтобы удержать две столь неравновесные стихии, как мой Лев и я сама, нужно присутствие третьего лица, в котором оба начала слились бы в гармонии. Тогда знак, посланный небу, будет верен.

— Да я с радостью сей знак сотворю, не сомневайтесь, мои милые! — возопил аббат, рывком приподнявшись. — Не поверите, душой иссох посреди сих стойких и преданных женихов и невест Божиих. Только до венца не зайти ли нам в погребок, что в цоколе нашей церкви заложен? А то с одного кубка я только раззадорился, да и вы трое не по питейной воде сюда приплыли.

Когда он встал, обнаружились две вещи. Во-первых, ноги у него были слегка коротковаты для такого мощного торса, что, если по правде, слегка пошатнуло легенду о его былой красе; во-вторых, облечены они были как бы двумя узкими раструбами из шотландки в охряную и черную клетку с бахромой понизу.

— Отец Эми, что это такое? — с благоговейным ужасом спросила женщина, указывая на аббатовы невыразимые.

— А, это одной моей прихожанке по ордеру выдали купон на модную юбку, знаете, с полуторным запахом и без швов. А она благочестиво решила, что аббат без штанов много хуже, чем старушенция в джинсах. Да пустое: вы вот лучше бы не на ноги, а на мою тонзуру поглядели — в холод через нее солнышко греет до самого нутра, а в жару — ветерок лишний жар сдувает. Удобство!

Тем временем они спустились по какой-то косой и кривой лестнице, которая была прилеплена к храму сзади и с легким изумлением увидели, что погребок оказался куда солиднее и лестницы, и своего хозяина, и своего имени. Вдоль одной стены длиной в добрую морскую милю выстроились бочечные днища, другая была подобием сплошной круглой мозаики из бутылочных донец разного оттенка. Отец Эммануэль разглагольствовал, усаживая гостей за стол, от толстенных дубовых плах которого вовсю несло дегустацией и декантированием:

— Вы — Лев и Дева, о чем свидетельствуют не только ваши имена, но и ваша повадка. Я же, к вашему сведению, зовусь обыкновенно не Эммануэль — это имя слишком ко многому обязывает — но Эмайн, что по-ирландски означает близнецов: именно так, в двойственном числе. Имя это в духе скорее брата моего по вере Марианы, хотя его половинки борются, а мои собственные — равновелики и равновесны, как чашки хороших весов, и во всем мне подчиняются.

— Так вы его знаете? Он удивительный человек, — с теплотой в голосе сказал Лев, — искусник, поэт и книжник.

— А, это ты о его библиотеке, в которой ни одно написанное слово не стоит на месте? — ответил Эмайн. — Таковое было и в моей жизни. Ибо существуют различные виды пьянства помимо того вульгарного, для которого, как говорят, не бывает социальных причин, только социальные поводы. Кто дышит — аж до смерти! — воздушным эфиром, увенчав чело голубоглазым хмелем музыки, кто — любовью и цветами, кто — солнцем и прахом земных дорог; но лучшие из нас — книжной трухой, что издает запахи мышей и рисовой пудры. Все эти пьянчуги правы, но все они лгут. Я знаю, потому что был и я в числе книгоедов: чтец чужой заемной мудрости, не имеющий своей, как некий Том-Линг-Сон из старой притчи, и как он, не сгодился ни для рая, ни для ада. Книги были лупой в моем глазу, опием в трубке моего мира. Хотя — что взять с дикаря и невежды, подобного младенцу в тростниках? Но однажды вырван был я из литературного запоя неким незнакомцем, который, сидя рядом со мной в подвальном ресторанчике, придвинул ко мне алую розу в зеленоватом стекле бокала; жидкую розу, за которую потом я не раз платил твердыми золотыми звездами из моего темного кошелька.

— И вот с той поры я вечно и весело пьян тем вином, где наподобие соли отражаются крупные звезды, ночные и дневные, — широко вздохнул Эмайн. — Я сторож виноградников и смотритель замковых погребов, хранитель пузатых дубовых свитков, и не напрасно зовут меня еще и дервидд — «дубовый провидец», то же друид, и дервиш — ибо им также свойственно вкушать и опьяняться. На моих пыльных полках хранятся самые лучшие фолианты, по самую пробку наполненные жидкой премудростью; я усердный чтец этих избранных кодексов из библиотеки мудрейшей сивиллы Бакбюк, о коей повествует святой Франсуа Рабле.

Тут он достал объемистую бутыль квадратного сечения и водрузил посередине стола.

— Знаете, — продолжал он, ставя перед своими человеческими гостями округлые и объемистые бокалы из граненого хрусталя, а перед Беллой — особой формы вазочку вроде низкой креманки, — мы добавляем в наш мускатель не один только мускатный виноград, но, что главнее, — горсть толченого мускатного ореха, когда наполняем им бочку, и щепоть сухого мускатного цвета, когда разливаем его по бутылкам. А надо знать, что алую пленку цвета, что покрывает сам орех, толкут ногами точно так же, как и сам виноград, и оттого роднится она с вином еще до их смешения.

— Вот какое вино в крови здешнего мира! — заключил он. — И я сам, будучи в детстве одинокой буквой, в зрелости стал виноградной строчкой стихотворной вязи, а теперь, когда благая и крепкая старость объемлет меня, — целой книгой, которой снятся разные люди и их истории, а, может быть, и сама книга с ее россказнями им снится… Причаститесь же этим вином и вкусите его хмель! Ведь как свет мужа исходит из тьмы женщины, так свет истины и прозрения рождается из тьмы винного подвала и исходит из нее, подобно лучу или аромату.

— Так мы и сделаем, — ответил Лев, чуть морща лоб и пытаясь вспомнить то, что возникло в его памяти и во время пространной речи аббата то ускользало, то вновь возвращалось. — Только ответьте по чести, какой напиток на сей раз вы выбрали — золотое и веселое Асти-Спуманте или темно-багряное вино папского замка? Я знаю, что вы ведаете обоими, как и моя подруга Мария-Хуанита.

— «Жизнь и смерть я дарю тебе в этом бокале. Избери жизнь», — неточно процитировал Эмайн. — Вы всё поняли, дети мои. Но, скажу я, любое из названных вин приводит пьющего к жизни, да и они сами — лучшая и самая полная жизнь. Так говорю вам я, настоятель двух обителей, для которого жены собирают виноград, а мужи — выращивают умнейших в мире псов, таких, как ваша спутница.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: