— Так не придумаешь, что мне делать, умница?

— Раскупорь свою фляжку.

Он вынул из-под полы склянку, подозрительно поглядывая на прислужницу — вдруг здесь действует запрет на распитие своих алкоголей — и добавил в абсент рубиновую каплю, которая тотчас распустилась внутри махровым цветком необычайной красоты.

Балморал поставил бутылку на стол, не заткнув ее пробкой.

— Опал моей души, — растроганно сказал он (голос оказался неожиданно гулок и глубок). — Прекрасный яд, блаженная отрава! Я тот, кто в страшных знаках видит лишь благие и желает, чтобы весь мир был ими оправдан — иначе как можно в нем жить? Ведь если наш великий собутыльник сказал однажды: «Стучи — тебе откроют, проси — тебе дадут», чему тогда должен послужить Суд, как не прощению, которого мы все так жаждем; ведь ни в одну дверь мы так не стучимся, как в дверь рая.

— И впрямь ожил, — удивился Эмайн. — Как говаривал мой знакомый писатель по имени Виктор,

«И теперь аккурат

Получился зиккурат».

— Только этот полынный провидец всё упростил, — заметила собака.

— Кто — полынный, кто — дубовый, а ты — черемуховый провидец под мухой, — вдруг ответил Балморал, и в глазах его вспыхнули и стали расширяться вкруговую кошачьи зеленые огни:

«Черемухой душистой с тобой опьянены,

мы вдруг забыли утро и вдруг вступили в сны».

— Это ты. А я:

«В башне с окнами цветными

Я замкнулся навсегда…

В башне, где мои земные

Дни окончиться должны,

Окна радостно-цветные

Без конца внушают сны».

— О здешних витражах ты в самую точку сказанул. Валяй дальше!

— «О Гермес Трисмегист, троекратно великий учитель,

Бог наук и искусств и души роковой искуситель!»

— Это ж Оливер, плут этакий!

— «Я слушал море много лет,

Свой дух ему предав.

В моих глазах мерцает свет

Морских подводных трав».

— Далан по прозвищу Морской, сотоварищ твой по полыни.

— «Ты видал кинжалы древнего Толедо?

Лучших не увидишь, где бы ни искал.

На клинке узорном надпись — „Sin Miedo“,

„Будь всегда бесстрашным“ — властен их закал».

— Черубина-Раав с ее колыбельным девизом.

— «Нежный жемчуг, Маргарита, —

Как поют в испанских песнях, —

Пели ангелы на небе

В день рожденья твоего».

— Здравствуй, Василий-са!

— «Я горько вас люблю, о бедные уроды,

Слепорожденные, хромые, горбуны,

Убогие рабы, не знавшие свободы,

Ладьи, разбитые веселостью волны».

— Угу. Это коронная Владова тема, он все на уродов ополчался. Но и жалел, однако.

— «Я буду лобзать в забытьи,

В безумстве кошмарного пира,

Румяные губы твои,

Кровавые губы вампира!»

— Марфа-Марион, бедняжка. Надеюсь, она там, за овальным столом, от своей специфической жажды не умирает.

— «Когда, уразумев себя впервые,

С душой соприкоснутся навсегда

Четыре полновластные стихии —

Земля, Огонь, и Воздух, и Вода».

— Брат Мариана. Все любил о происхождении хлеба порассуждать…

— «Но тот достоин царского венца,

Что и во сне не хочет заблужденья!»

— Ну, это, как пить дать, наш Арслан-Лев, больше некому. Прочие храпят во все завертки, один он бодрствует.

— «Как паук в себе рождает паутину

И, тяжелый, создает воздушность нитей…»

— Дева наша, сим знаком меченная, небо с землей связавшая.

— «Блестящую стрелу стрелил Стрелец,

Но был одет я в пояс Ориона».

— Ибиза, конечно. Когда же это она тебя подстрелить пробовала? И куда?

— «Кто же, с душой утомленной,

Вспыхнет мечтой полусонной,

Кто расцветет белладонной, —

Ты или я?»

И в тот самый момент, когда Балморал спел свое последнее пророчество, Звезда Полынь, что неподвижно зависла в небесах во время всех метаморфоз, выпала из рулетки Зодиака и со звоном мелкой цинковой монетки канула в штоф. Денди нагнулся над столом и мигом заткнул ее пробкой.

— Да вот она, Белла наша расцветет, кому еще, — умилялся тем временем Эмайн. — Надо же, и звезду сманил с неба, и эдак бодро со всеми нами разделался, даже собачку не позабыл! Что называется — дайте Тютчеву стрекозу, а Веневитинову — розу. Почему, кстати, стрекозу, она же у него только однажды и является? Может быть, оттого, что стрекоза по-английски dragonfly, а провидцы, подобные ему и тебе, — отменные ездоки на драконах фантазии. Это ж надо, какой поток словоблудия и виршеплетства породили мои волшебные капельки! Кто ты, о замкнуто-отомкнутый наркоман и абсентист Седьмого Дня?

— Я поэт и, значит, провидец благодаря одному этому, — на полном серьезе ответил Балморал. — Весь мир слагается в стих, ибо начало его — слово, и начало его гармонии — ритм и рифма. Но если единое Слово стоит в начале всех времен, то из него по закону дополнения рождается Безмолвие, что существует вне времени… И становится для человека красноречивее Слова. Ибо нужно видеть между слов пробел, меж земных светов — тьму. Я умею это. Для такого, как я, смерть так же прекрасна и желанна, как жизнь; душа моя — и пропасть, и надлом, и вершина с ее снегами и льдами, и их бесконечная цельность. Туда страшно заглянуть, но это врата и путь к Единому. Оправдать мир в себе — то же, что искупить собой: я — зеркало, отражаясь в котором горбун лицезрит свою внутреннюю прямизну. Только не думай, что я из тех, чье имя — легион. Я единствен, как любое из творений Бога, но я, такой, как я есть, — о, я и дьявола хотел бы собой выкупить. Я создан распутать извитые строки, соединить раздробленные скрижали; коснувшись самых крайних полюсов мироздания, рая и ада, — совместить их в себе и слить. В вечности я — крупица снега на склоне горы, но во вневременье — цепь горных вершин.

— Вот как величается, — покачала прической буфетная дева. — Мысли отличные, с подковыркой, но лаптей из них не сплетешь.

— Господи, какие в Лютеции лапти! — тихо восхитился Эмайн. — Тут же сабо носят.

— За выпитое вино ты, считай, расплатился, — продолжала кельнерша, — а за испорченную полынную настойку? От нее, пожалуй, и ты теперь загнешься.

— О женщина! — почти пропел он. — Ты все в мире: и гроб, и колыбель, знамя сражения и радость покоя, музыка, свет и услаждение прочих чувств.

— Лесть здесь не ходит, я тебя раньше предупреждала, — ответила она. — В моем кабачке платят вескими словами.

— А слова, стихи эти, — продолжил Эмайн, — строго говоря, не твои. Возможно, они были твоими, когда ты жил, а не принимал на себя роль, но это не в счет. Поэтом можешь ты не быть, а вот пророком быть обязан. Так что гони сюда прозу!

— Пусть будет так, — вздохнул Балморал. — Поведаю я вам единственную притчу, которую знаю, но страшное это сказание, сталкивающее звезды и сдвигающее с места миры.

И он выдал на-гора повесть, отдаленно напоминающую предсмертное творение великого соловьиного философа, предтечи символистов, каковая повестушка называлась -

ИСТОРИЯ РОЖДЕННОГО НА ПАСХУ

Он появился на свет в многодетной дворянской семье высокопоставленного работника образования, смешав в себе все многообразные варианты национальных кровей: там были русские евреи, русские немцы, русские калмыки и даже кое-кто из настоящих, «двойных» русских — как бывает спиртное двойной крепости. Произошло это в милом провинциальном городке, где стоял канун самого радостного праздника в году, в жаркой и тесной комнатушке рядом с кухней, в которой как раз с великой бережностью, не дыша, ставили в духовку высокие куличи. Сам он появился с первым куличом и так же хорошо поспел, как и его близнец из лучшей пшеничной муки: румяно-смуглый, крутолобый, глазастый, звонко и требовательно орущий, как и все младенцы. Однако было в нем и то, что сразу отличило его от других, и хотя ему выбрали имя заранее, аккуратно сверившись со святцами, все родственники сошлись на том, что в имени этом, означающем «Владетель мира», содержалось предсказание или, может быть, некий заданный внутриутробный ритм.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: