Приятели отца из трех второстепенных народностей, которые он курировал, подарили на зубок ребенку: калмык — брус нежного и ароматного масла, немец — золотую цепочку с образком, а иудей — кусок воска для лучших свечей, что не стыдно было бы зажечь и на хануку. Последний дар был признан слегка печальным, в нем просвечивала идея о всеобщей смертности человеческих созданий, сгорающих, как огонь на ветру, да и первый был несколько амбивалентен, ибо помазывают не только на царство. Но за всеобщим ликованием никто о том долго не задумывался.

Когда понесли мальчика крестить по городу, отдыхающему от долгого праздника, попалась им по дороге старица, вся в черном, из тех, кто, пребывая в вечном незамужестве, учит детей грамоте, счету и закону Божьему. И сказала старая девушка:

— Сразу видно, редкий умница вырастет: все мои науки в себя возьмет и переиначит.

А также на паперти вышел им навстречу уважаемый городской нищий, слепой от рождения, и дотронулся до юбки матери, которая окрепла за пасхальную неделю настолько, что ей доверили самой нести главную семейную драгоценность:

— Видят мои глаза, что родился воистину Князь Мира, и благословятся под его рукой все народы земные: будет же он их пасти посохом чугунным, — провещал он.

Немало изумились такому пророчеству, вроде бы и хорошему, но со странностью; однако мать сохранила эти слова в сердце своем и не однажды потом рассказывала дотошным и жадным мемуаристам.

Рос он так, как растут все мальчишки в большой семье, доброй, ученой, умеренно зажиточной, где денег, знаний и добра с трудом, но хватает на всех. В пять лет ангелок, в десять — ласковый бесенок, в десять — гимназический отличник без особенных предпочтений, в тринадцать — сердечный поверенный сестер, единомышленник вольнолюбивого старшего брата. Тогда вольномыслие в тех или иных формах бродило по свету, как моровое поветрие, принимая те или иные обличья, и в сей незадачливой стране приобрело форму цареубийства, каковое ограничение самодержавности было, впрочем, и до того узаконено многими историческими прецедентами.

Любимый брат оказался замешан именно в таком активном вольнодумстве: казнь его отрезвила многие головы в провинциальном городке, бывшем его родиной, но не братнину. «Мы пойдем иным путем: убрав с шахматного поля главную фигуру, надо сразу же поставить ей замену», — будто бы изрекла она своими губами, но каким-то чужим, медным голосом. Впрочем, это могло произойти от горя и сугубого волнения.

Осиротевший юноша закончил гимназию, потом университет, став юристом, адвокатом по делам тех, кто не мог нанять защитника сам. Ни одного дела — о потраве общественного луга, о мелкой краже, допущенной хозяином у батрака, — не удалось ему выиграть, и тогда он уверился, что нет справедливости, закона и правды на земле, как нет их и выше. А потому крайне хлопотно и мало результативно устанавливать их всякий раз наново — и необходимо кардинально решить проблему и закрыть вопрос навсегда, искоренив самые начатки и истоки общественного зла и классового беззакония. А какими руками это предпринять, как не чистыми и праведными? Каким умом спланировать, как не пылающим против неправедных священной яростью? И есть ли руки чище рук тружеников и разум достойнее того великолепного мозга, который уже изострил себя в старательном и долгом учении, в виртуозной защите обездоленных?

Он легко сходился с людьми и находил единомышленников: воздух вновь забродил от дерзких мыслей — и всё бродил и бредил. За границей, куда нашего героя в конце концов отпустили в связи с особой дерзостью высказываний, нашел он своим идеям блестящее подтверждение — недаром в здешнем граде Лютеции был он соседом самому знаменитому из местных цареубийц.

В более ранней ссылке, сугубо местного значения, он женился, ища в супруге товарища по общему делу. Соображения, как у многих ссыльных, были у него чисто практические и деловые, однако вышло так, что его жена оказалась бесплодной, и вот вся ее материнская нежность вместе с супружеской тоской излились на него таким щедрым потоком, что порой он не знал, как от них укрыться.

Неожиданно, на гребне волн, которые подбрасывали его — малую на вид щепку — с гребня на гребень, он поднялся довольно высоко: глава эмигрантской фракции, глава левого крыла партии, а потом и всей ее, изрядно поредевшей… Он вернулся из-за границы в дни вялого разгара четырехлетней внешней войны и пылания трехлетней внутренней, когда государственный котел снова грозил, взорвавшись, разнести все заклепки; и поскольку взрыв на сей раз все-таки произошел, его группировка оказалась самой быстрой, ловкой и наглой изо всех тех, кто пробовал скрепить остатки ведьминской ступы обручами и оседлать ее снова.

Неизвестно, хотел ли он этого сам, лично, но когда его приверженцам пришлось спешно решать вопрос о том, кому стать во главе брошенной на пыльную землю власти, выбрали его. Много лет спустя полились пространные размышления о том, что фортуна приголубила его случайно — однако эти словоблуды забыли, что у судьбы случайностей не бывает, а есть как бы точки, вехи, отмечающие движение того, что обречено неминуемо случиться, и история с неким презрением ко случайностям всё время выпрямляет путь, направляя свою стрелу в нужную ей цель.

Так покорилось ему почти без боя его первое земное царство, утомленное предыдущими войнами. Так пали под ноги его противники, предпочтя худой мир доброй ссоре, которая высосала кровь изо всех, — в минуту душевной апатии, которая бывает в равной степени у людей и земель.

Враги и болезни обрушивались на границы его нового владения и отступали вновь и вновь перед достижениями медицины и военного дела, которые, по его инициативе, были приравнены друг к другу. Но и сами границы непрерывно и непрестанно отодвигались от жаркого сердца родины, ее древней златоглавой столицы, поглощая новые народы и новые болезни, пока не стало их вовсе и весь земной шар не оказался залит одним цветом. Власть Рожденного-на-Пасху вдруг стала большей, чем у Богдо-Хана древних сунов, однако он ею не кичился и жил посреди своей большой семьи, братьев и сестер по крови и плоти, скромнейшим из скромных. Одевался он в простую пиджачную пару и картуз, которые постепенно стали служить ему и его приверженцам своего рода униформой. Даже во время своих всё учащающихся болезней Рожденный-на-Пасху пользовался узкой кроватью в проходной комнате, и домочадцы, то и дело проходя мимо, могли лицезреть, как мужественно он страдает и с каким стоицизмом переносит возникающее во время болезни отъединение от себе подобных.

Во всем был он неувядающим примером и совершенством. Однако числился за ним единственный грех, тщательно скрываемый и замазываемый; грех, который в то время провозглашения всех и всяческих свобод был бы не так велик, если бы исходил от рядового члена, а не от высоко поднятого имперского жезла.

Иначе говоря, наш владыка любил женщину. Нужно ли говорить, что не жену, с которой сошелся из дружески-конспиративных соображений и продолжал жить как с простой родственницей?

Его возлюбленная, которой удалось так шокировать общественную нравственность, также являла собой смесь разнообразных кровей — но не местных, а иностранных. Гордая, неувядаемо прекрасная лицом и телом, она была среди повсеместной благонамеренной семейственности и унылого адюльтера точно орлица на птичьем дворе, хотя — орлица с подрезанными крыльями. До него она два раза побывала замужем, и оба раза по любви, выйдя первый раз за богатого вдовца, второй — за брата того, кто стал отцом первых двух ее дочерей, которых она воспитывала потом вместе со старшими и младшими сводными братьями и сестрами, не отличая в своем сердце одних от других. Нельзя сказать, таким образом, что она была любострастна: просто неукротимая воля ее, поборницей которой для всех женщин она со временем стала, рвала любые оковы, и ничем для нее были чужие слова, мнения и поступки.

Рожденный-на-Пасху встретил ее в первой его эмиграции, когда и она была молода, и он переживал расцвет своего мужского обаяния. На юношеских фотографиях тех времен черты его лица отличаются той утонченностью, которая достается обычно в наследство от тюркских предков, — это лишь много позже он стал культивировать в себе эдакого пролетарского мужичка в кепке. Запечатленной памяти о них обоих зараз не сохранилось — видимо, сгинула под гнетом снова явленной миру цензуры; поэтому можно лишь предположить, что стороннему человеку они оба, держащие друг друга за руку, казались двумя половинками одной монеты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: