Доктор сердито сказал:
— Что вы там, взбесились оба?
После ухода Бахмутского прошло уже около трех недель, и Петр Михайлович полагал, что дело это кончено и никто о нем уж не вспомнит. Тогда, в ту ночь, Петр Михайлович, отворив дверь полиции, кричал:
— Как вы смеете врываться ночью в частный дом, да об этом во всех газетах напечатают, я за границу об этом скандале сообщу, — и, распахивая дверь, говорил околоточному надзирателю: — Пожалуйста, ищите, кто вам нужен. Кроме меня и жены, тут никого нет.
Околоточный, не снимая калош, прошел по комнатам, извинился и ушел. Внезапно через три недели Петра Михайловича вызвал пристав.
Пристав Несмеянов был хорошо знаком Петру Михайловичу: доктор пользовал его от бронхитов, к которым слабый здоровьем пристав имел склонность, лечил доктор и семью его — сестру жены, страдавшую нервным расстройством, сына Рюрика с парализованными ногами.
Пристав за визиты не платил, но подарил доктору массивный серебряный подстаканник с надписью: «Доктору Петру Михайловичу Кравченко от вечно благодарных пациентов Несмеяновых».
Очень тяжело и неловко было разговаривать с приставом. Но Петр Михайлович крепился как мог, краснел, моргал глазами, вдруг теряя слух, по нескольку раз переспрашивал либо невпопад отвечал на вопросы и долго, подробно говорил не о том, о чем спрашивал Несмеянов. Он понимал, что вызван для допроса, и боялся сказать лишнее слово. И, видимо, пристав чувствовал себя связанным, тянул слова, непривычно ему было допрашивать по политическому делу, да еще знакомого. Он пожаловался на очередную простуду, и доктор подвел его к окну и осмотрел горло. А за окном, выходившим во внутренний двор, в это время городовой наддал ногой арестованной бабе, не хотевшей уходить с прогулки; баба ругнулась и смешно прикрыла зад руками. Пристав невольно рассмеялся, доктор же, снова садясь на стул, ехидно сказал ему:
— У вас в горле лишь легкая краснота, а теперь... помните, как с журавлем в басне, — сперва горло полечили, а потом и беседу продолжили.
Дома Петр Михайлович сказал Марье Дмитриевне:
— Черт его знает, должно быть, я не из настоящего материала сделан, но должен тебе сказать, как-то я духом смутился: и Абрама ни за что не выдам, и перед Несмеяновым неловко почему-то, а почему — и сам не знаю. Вру, а он видит. Не знаю, словом... И вот самое подлое, знаешь, что? Я возмущаюсь, кричу, кипячусь, а в глубине души такая удивительная птичка сидит: и возмущения никакого нет, а даже какое-то удивление за вежливое обращение, ей-богу. А если б он мне поддал ногой, как той бабе, или взяли бы да по этапу отправили куда-нибудь нелепо, в Витебск, скажем. Ну и что — ничего. А вот кипячусь, а в душе такое подлое спасибочко даже.
Ночью Петр Михайлович не спал, все переживал вечернюю беседу с приставом, а утром встал пораньше и, не приняв ожидавших его больных, уехал в больницу.
Смутное, неприятное чувство не оставляло его. Хотелось, приехав раньше времени в больницу, застать весь персонал врасплох: фельдшера — выпивающим аптечный спирт, фельдшерицу — спящей, сиделок =— поедающими завтрак, приготовленный для больных.
Но когда он въезжал в больничные ворота, навстречу кинулся санитар и прокричал:
— А я за вами бёг, инженера убили!
В приемном покое на деревянном белом диване полулежал Воловик с запачканным кровью лицом. Возле Воловика суетились, толкая друг друга, фельдшер и санитарка.
Петр Михайлович, на ходу стаскивая перчатку, подбежал к Воловику и пощупал пульс, кивнул ободряюще головой. Он поспешно раскрыл шкаф, доставая халат, и новая дверца шкафа скрипнула так пронзительно и невыносимо остро, что Воловик медленно открыл глаза.
— Ничего, ничего, дорогой Антон Савельич, все будет в полном порядке, — громко и весело сказал Кравченко, потирая свежевымытые большие руки, испытывая обычное возбуждение и радостную уверенность в своей силе. Всякий раз он испытывал это чувство, когда, оглядывая руки, шел через операционную к замиравшему от боли и страха больному.
Воловик перенес операцию, сжав зубы, не издав стона, только на скулах подле глаз у него выступили мелкие, частые капельки пота да лицо стало совершенно белым.
— Молодец, Антон Савельич, герой, герой, — говорил Петр Михайлович. — Рана у вас пустяковая, через недельку будете здоровы, но когда я зашивал кусочки кожи, самому захотелось орать. А вы герой, ей-богу герой!
— Пить дайте, — слабым голосом сказал Воловик.
Вслед за санитаркой, принесшей графин с водой, вошел пристав Несмеянов.
Воловик оттолкнул руку, протянувшую стакан, и быстро спросил у пристава:
— Поймали?
— Нет еще, но никак не уйдет, ответил Несмеянов и вкрадчиво добавил: — Несколько вопросиков, вы бы могли ответите?
— Никаких вопросиков, сейчас полный покой необходим, — вмешался Кравченко.
— Отчего, если я могу помочь, сказал Воловик.
— Нет, нет, нет. Категорически запрещаю! — сердясь, сказал Кравченко.
— Директорская подъехала, сказал санитар.
Воловика повели под руки к блещущей лаком коляске, но он высвободился и томно сказал;
— Что вы, господа, я сам.
Сидя в коляске, он попросил Несмеянова тотчас же сообщить ему, когда будет пойман преступник, велел обер-мастеру Фищенко вечером доставить на дом сводку работы всех четырех печей.
— Настоящий мужчина и настоящий русский дворянин, — сказал Несмеянов. — Ты, смотри, осторожно, шагом, не дай бог тряхнет! «Ион погрозил кучеру пальцем.
— Сами небось знаем, — небрежно перебирая вожжи, отвечал кучер.
— Герой, герой, Антон Савельич, — сказал доктор, — как только кончу обход, к вам отправлюсь.
Коляска медленно поехала со двора, чуть колыхаясь на крепких рессорах.
Доктор, глядя вслед коляске, сказал приставу:
— Счастливо отделался — мог на месте остаться, если б в висок.
Несмеянов вдруг взял доктора за талию и, нажимая холодной металлической пуговицей шинели на руку Петру Михайловичу, тихо проговорил:
— Вот вам на одно лицо вся эта проклятая революционная шатия — и интеллигенты и хамы. Как же вы могли... ай... ай... — И он сокрушенно закачал головой.
Доктор смущенно пожал плечами и пошел в больницу. А подле крыльца двое рабочих доменного цеха, принесшие Воловика на носилках, шепотом разговаривали с санитаром.
— Значит, жив остался, — сказал один рабочий и, покачав головой, сплюнул.
Да, скользнуло, вот и господин доктор сказал — скользнуло. Ему бы по затылку надо, а он сбоку, — проговорил второй и, усмехнувшись, добавил: — Вот грех говорить, а говоришь, — человек, правда, очень тяжелый, дюже тяжелый!
— Ну, а тот хоть убег? — спросил санитар.
— Убег, это будь спокоен; еще поищут, нагреют лоб, — ответил один рабочий.
Второй толкнул санитара в бок и сказал:
— Не найдут никогда, верь моему слову, — и таинственно, шепотом добавил: — Закурить нету?
Несмеянов в сопровождении двух городовых пришел в контору доменного цеха. Свидетелями происшествия оказались Затейщиков и Очкасов. Сидя на месте Абрама Ксенофонтовича и упираясь левой рукой на шашку, пристав постукивал карандашом по образцам руды и кокса, лежавшим на столе. Рядом, стараясь не мешать своим брюхом, скромно стоял Абрам Ксенофонтович и, вздыхая, время от времени произносил:
— Ах ты господи, несчастье какое! Мы уже забыли о таком разбое. Ах ты господи!
— Ладно, — строго сказал Несмеянов и, внезапно повернувшись к рабочим, спросил: — Ну, как было?
— А очень просто, — охотно сказал Затейщиков, — он, значит, присел переобуться, портянку только стал разворачивать, а этот, он то есть, на него и налетел.
— Ни черта не пойму — кто он налетел, кто он сел, кто он — портянку?
— Пахарь, кто же!
— Ну?
— Я говорю, переобуться Пахарь хотел.
— Ну?
— Чего ж, обыкновенное дело, это всякий так. Разве ты работать сможешь, если не переобуешь ногу? Упряжку поработаешь и домой не дойдешь — нога-то преет, и натрешь. А он его сразу пнул.