Мика прислонилась к косяку, и эта поза подчеркнула ее изящество. Она сказала:

— На этот раз я ничего вам не сделаю. Я вас отпущу. Но вы должны обещать мне, что с этого дня, если вам захочется яблок, вы будете просить их у меня, а не перелезать тайком через забор, как воры.

Она оглядела их одного за другим, и все трое кивнули головой.

— Теперь можете идти, — закончила она.

Три друга в молчании вышли через ворота на шоссе. Несколько шагов они прошли, не проронив ни слова. Это было тягостное и напряженное молчание, за которым крылось тайное сознание, что если теперь они свободны, то обязаны этим не собственной хитрости и ловкости, а великодушию и состраданию своего ближнего. Это сознание всегда, а особенно в детстве, действует угнетающе.

Роке-Навозник искоса посмотрел на Совенка. Тот шел с открытым ртом и отсутствующим взглядом, точно в каком-то экстазе. Навозник дернул его за руку и сказал:

— Что с тобой, Совенок? Ты что, обалдел?

И, не дожидаясь ответа, он запустил свои два яблока в расплывчатые темные фигуры коров, мирно пасшихся на лугу аптекаря.

Х

Дружба с Навозником подчас вынуждала Даниэля-Совенка отваживаться на крайне рискованные поступки и подвергать испытанию свою храбрость. Беда была в том, что Навозник полагал, будто храбрость человека может изменяться с сегодня на завтра, как меняется погода или ветер. Сегодня ты мог быть храбрецом, а завтра бабой. Все зависело от того, готов ли ты на такие же подвиги, какие Роке-Навозник совершал изо дня в день.

Он то и дело объявлял: «Кто этого не сделает, тот мокрая курица». И Даниэль-Совенок с Германом-Паршивым были вынуждены переходить через мост по парапету шириной в пятнадцать сантиметров, или бросаться в водоворот Чорро, чтобы выплыть в Поса-дель-Инглес, куда их выносило глубинное течение, или поджидать в туннеле почтовый.

Часто Даниэль, которому, вообще говоря, не приходилось слишком насиловать себя, чтобы повторять подвиги Навозника, просыпался среди ночи в холодном поту, судорожно цепляясь за тюфяк. Он глубоко дышал. Нет, он не утопал в Чорро, как ему снилось, и его не волочил по шпалам и щебню поезд, и он не разбивался о речные камни, упав с парапета. Он удобно лежал на своей железной кровати, и сейчас ему нечего было бояться.

С этой точки зрения дождливые дни приносили необычный покой, а дождливые дни в долине бывали нередко, хотя, по мнению некоторых ворчунов, в последние годы все шло вверх дном, и теперь даже пастбища пропадали — чего прежде никогда не случалось — из-за недостатка воды. Даниэль-Совенок не знал, часто ли шли дожди в долине раньше; но что он знал достоверно, так это то, что теперь они шли часто, а точнее сказать, три дня из каждых пяти, что не так уж мало.

Когда шли дожди, долина преображалась. Горы, расплывавшиеся в тумане, приобретали темные и мрачные тона, а луга блистали изумрудной зеленью, сочной и яркой до боли в глазах. Пыхтение паровозов слышно было на большом расстоянии, и их свистки звонким эхом перекатывались в горах, мало-помалу отдаляясь и замирая. Иногда горы окутывались облаками, из которых их гребни выглядывали, как островки во взбаламученном сером океане.

Летом грозы не могли вырваться из кольца гор, и, случалось, гром грохотал по три дня кряду.

Но селение уже приспособилось к этим приступам. С первыми каплями дождя на свет появлялись деревянные башмаки, и их размеренное и монотонное хлюпанье слышалось повсечасно по всей долине. На взгляд Даниэля-Совенка, именно в эти дни и во время рождественских снегопадов долина обретала свой подлинный облик. Ему была по душе овеянная грустью долина, покорно принимающая ненастье, а при ярком солнце, раздвинувшихся горизонтах и голубом небе эта свойственная ей меланхоличная апатия исчезала.

Для трех друзей дождливые дни таили в себе особое очарование. То было время планов, воспоминаний и раздумий. Время замыслов, а не предприятий, осмысления, а не действия. Они вполголоса болтали на сеновале у Навозника, а в памяти Даниэля-Совенка всплывали славные дни, когда отец, сидя с ним у очага, рассказывал ему о пророке Данииле или мать смеялась потому, что он, Даниэль, думал, будто у молочных коров должны быть кувшины. Сидя на сене и глядя через переднее оконце на видневшиеся поодаль шоссе и железную дорогу, Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый обдумывали новые затеи.

В один из таких дней Даниэль-Совенок получил конкретное представление о силе Роке-Навозника и почувствовал, как мучительно для мужчины не иметь на теле ни единого шрама. На этот раз они сидели на сеновале у Даниэля, по шиферной крыше барабанил дождь, и над долиной нависало тяжелое, однообразно серое небо.

Мускулатура Роке-Навозника бросалась в глаза, но ему было этого мало.

— Потрогай-ка, потрогай, — сказал он и согнул руку в локте так, что сплетение мышц и сухожилий вздулось бугром. — Ну как?

— Здорово.

— Теперь смотри сюда.

Навозник встал, задрал штанину выше колена и напряг ногу, которая сделалась твердой, как палка.

— Потрогай-ка, потрогай.

И снова Совенок, а вслед за ним и Паршивый попробовали пальцем эти железные мускулы.

— Тверже, чем рука, правда?

— Тверже.

Потом Навозник обнажил грудь и, напружившись, заставил их потрогать и ее, и они досчитали до двухсот, прежде чем он выпустил воздух и сделал новый вдох. После этого он потребовал, чтобы они тоже попробовали. Паршивый выдержал только до шестидесяти, а Совенок, посинев от натуги, довел счет до семидесяти.

Затем Навозник лег ничком и, упираясь в пол ладонями, стал раз за разом выпрямлять руки, выжимая корпус. На шестидесятом упражнении он остановился и сказал:

— У меня никогда не хватает терпения проверить, сколько раз я могу это сделать. Позавчера вечером я дошел до трехсот двадцати восьми и бросил — спать захотелось.

Совенок и Паршивый ошеломленно посмотрели на него. Эта демонстрация силы превзошла все их представления о физических возможностях их друга.

— Интересно, сколько раз можешь ты, Совенок, — вдруг сказал Роке Даниэлю.

— Откуда я знаю… Я никогда не пробовал.

— Так попробуй сейчас.

Совенок начал было отнекиваться, но потом все-таки лег на пол и попытался сделать первый выжим. Однако ручонки его не были натренированы, и все тело содрогалось от необычайного мускульного усилия. Он сперва поднял попку, а потом спину.

— Раз, — с энтузиазмом пропел он и снова плюхнулся на пол.

Навозник сказал:

— Э, нет. Если сперва поднимать задницу, это не штука. Так я и миллион раз сделаю.

Даниэль-Совенок не стал продолжать испытание, подавленный тем, что, несмотря на непомерное усилие, обманул ожидания друга. На сеновале воцарилась тишина. Навозник снова принялся напружинивать руку, играя тугими, выпуклыми мускулами. Глядя на них, Совенок проронил:

— Ты сладишь и с некоторыми мужчинами, правда, Навозник?

Тогда Роке еще не отколошматил музыканта на гулянье. Навозник самодовольно улыбнулся, потом ответил:

— Ясное дело, слажу. Многие совсем жидкие — кожа да кости.

У Паршивого от восхищения округлились глаза. Совенок улегся на кучу сена возле Роке с утешительным чувством безмятежного спокойствия, которое вызывало у него покровительство такого силача. Эта дружба была надежной опорой, что бы там ни говорили мать Даниэля, Перечница-старшая и Зайчихи, смотревшие на Роке-Навозника как на неизбежное зло.

Но и в этот вечер времяпровождение нашей компании на сеновале сыроварни закончилось, как обычно, своего рода состязанием. Роке засучил левую штанину и показал кружок сморщенной, дряблой кожи.

— Посмотрите, какой теперь стал у меня шрам. Похож на кролика.

Совенок и Паршивый наклонились над ногой друга и подтвердили:

— Верно, похож на кролика.

Даниэля-Совенка огорчило, что разговор принял такое направление. Он знал, что это только пролог к спору о шрамах. А больше всего в свои восемь лет Даниэль-Совенок стыдился того, что у него на теле не было ни единого шрама, который он мог бы сравнить со шрамами своих друзей. За хороший шрам он отдал бы десять лет жизни. Ему казалось, что отсутствие такого шрама наносит ущерб его мужскому достоинству, ставя его ниже товарищей, которым шрамов было не занимать. Это вызывало у него смутное чувство неполноценности, которое угнетало его. В действительности он был не виноват в том, что у него кожа заживала лучше, чем у Навозника и Паршивого, и ссадины, которые и для него были не в редкость, затягивались, не оставляя следа, но Совенок смотрел на это не так и считал несчастьем, что у него тело совсем гладкое, без единого рубца. Мужчина без шрама был, на его взгляд, кем-то вроде паиньки-девочки. Он не мечтал о боевом шраме и вообще о чем-нибудь особенном — пусть бы у него был самый заурядный шрам, но все-таки шрам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: