Историю шрама Навозника они знали наизусть. Это случилось пять лет назад, во время войны. Даниэль-Совенок едва помнил войну. Он смутно припоминал только жужжание самолетов над головой да грохот бомб, взрывающихся в лугах. Когда самолеты летали над долиной, все селение бежало укрыться в леса — матери тащили детей, а отцы гнали скотину, до крови нахлестывая хворостиной ленивых животных.

В те дни Сара убегала в леса, держа за руку Роке-Навозника. Но он не боялся ни самолетов, ни бомб, а бежал только потому, что все бежали, и еще потому, что ему было занятно болтаться в лесу, где все собирались вместе со скотиной и домашним скарбом и располагались лагерем, как цыганский табор. Роке-Навознику было тогда шесть лет.

Вначале отбой воздушной тревоги возвещали колокола церкви тремя низкими и двумя высокими звонами. Потом колокола сняли и забрали на переливку, и селение оставалось без колоколов до тех пор, пока, после окончания войны, дон Антонино, маркиз, не пожертвовал ему новый колокол. В этот день в селении устроили торжество в честь донатора. Сеньор священник и алькальд, которым тогда был Антонио-Брюхан, выступили с речами. Под конец дон Антонино, маркиз, поблагодарил всех, и при этом у него от волнения дрожал голос. В общем, сеньор священник и алькальд потратили по полчаса каждый, чтобы поблагодарить дона Антонино, маркиза, за колокол, а дон Антонино, маркиз, говорил еще полчаса только для того, чтобы отплатить им той же монетой. Все получилось очень сердечно, скромно и вежливо.

Но Роке-Навозник был ранен осколком бомбы, которая взорвалась на лугу летним утром, когда он вместе с Сарой сломя голову бежал в лес. Самые сметливые в селении говорили, что это была случайная бомба, которую сбросили с самолета, чтобы «сбавить вес». Но Роке-Навозник подозревал, что излишним весом, от которого пытался избавиться самолет, был именно его, Роке, вес.

Трое друзей продолжали смотреть на шрам, по форме напоминающий кролика. Роке-Навозник вдруг нагнулся и лизнул его языком. Причмокнув, он сказал:

— А на вкус он все еще соленый. Лукас-Инвалид говорит, что это из-за железа. Шрамы от железа всегда соленые. У него тоже культя соленая, и у Кино-Однорукого тоже. Потом, с годами, этот вкус пропадает.

Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый слушали его скептически. Роке-Навозник заподозрил, что они ему не верят. Он протянул им ногу и предложил:

— Попробуйте сами, увидите, что я не вру.

Совенок и Паршивый, колеблясь, обменялись взглядом. Наконец Совенок нагнулся, лизнул шрам и подтвердил:

— Да, на вкус он соленый.

Паршивый тоже лизнул и кивнул головой. Потом сказал:

— Да, он соленый, это верно, но не из-за железа, а от пота. Попробуйте мое ухо, увидите, что оно тоже соленое.

Заинтересованный Даниэль-Совенок пододвинулся к Паршивому и лизнул его раздвоенную мочку.

— Правда, — сказал он, — у Паршивого ухо тоже соленое.

— Ну? — с сомнением в голосе проронил Навозник.

И, желая разрешить спорный вопрос, принялся обсасывать мочку Паршивого с жадностью младенца, сосущего грудь. Когда он выпустил ее изо рта, на его лице изобразилось глубокое разочарование.

— Верно, она тоже соленая, — сказал он. — Но это потому, что ты напоролся не на колючку ежевики, как ты думаешь, а на колючую проволоку.

— Нет, — запальчиво возразил Паршивый, — я разодрал ухо о колючку ежевики. Я точно знаю.

— Это ты так думаешь.

Герман-Паршивый не сдавался.

— А как же тогда мои проплешины? — сказал он упрямо, нагибая голову и показывая макушку. — Они тоже соленые. А ведь проплешинами меня наградила птица, и никакое железо тут ни при чем.

Навозник и Совенок ошеломленно переглянулись, но один за другим наклонились над черноволосой головой Германа-Паршивого и лизнули проплешины. Даниэль-Совенок сразу признал:

— Да, они соленые.

Роке-Навозник вывернулся:

— Ну и что, что соленые. Это же не шрамы. Там у тебя никогда не было ран. Проплешины совсем другое дело.

За оконцем темнело, и долина, окутанная сумерками, наводила уныние и грусть, а они все спорили, не замечая, что близится ночь, и что по шиферной крыше еще барабанит дождь, и что уже поднимается в гору почтовый, пыхтя и время от времени выпуская белые клубы дыма, и Даниэль-Совенок сокрушался, думая о том, что у него нет шрама, который ему так нужен, и что если бы он у него был, то, быть может, удалось бы выяснить, почему у шрамов соленый вкус — от пота, как утверждал Паршивый, или из-за железа, как говорили Навозник и Лукас-Инвалид.

XI

Роке-Навозник перестал восхищаться Кино-Одноруким и уважать его, когда узнал, что он безутешно плакал в тот день, когда умерла ого жена. Потому что Кино-Однорукий потерял не только руку, но и жену, Мариуку. И ведь его предупреждали. Особенно Хосефа, которая была влюблена в него и при каждом удобном случае, а часто и не дожидаясь удобного случая, твердила ему:

— Кино, подумай хорошенько. Ведь Мариука чахоточная, и ее песенка спета.

Кино-Однорукий приходил в ярость.

— А тебе-то какое дело, черт побери? — отвечал он.

Хосефа проглатывала обиду и уходила. Ночью, одна в своем алькове, она обливала слезами подушку и клялась себе, что больше не станет вмешиваться в это дело. Но на следующее утро она забывала о своем решении. Ей слишком нравился Кино-Однорукий, чтобы она могла покинуть поле боя, не истратив последнего патрона. Кино нравился ей потому, что он был настоящий мужчина: сильный, серьезный и благородный. Сильный, но в меру — не то что этот буйвол, Пако-кузнец; серьезный, но не доходящий до скептицизма, как Панчо-Безбожник; благородный, но не святой, каким был дон Хосе, священник. В общем, что называется, правильный, уравновешенный человек, не перегибающий ни в ту, ни в другую сторону.

Кино на самом деле не верил в туберкулез. На его взгляд, мир состоял из худых и толстых. Мариука была худая, так же как донья Лола и донья Ирена, Перечницы, и сапожник Андрес. А он сам был толстый, так же как Куко, станционный смотритель. Но это не значило, что те были больные, а они здоровые. Про Мариуку говорили, что она чахоточная, с самого ее рождения, но вот ей уже исполнилось двадцать три года, а она была цветущая и свежая, как роза.

Кино сблизился с ней, поддавшись скорее самовнушению, чем влюбленности. По натуре его влекло к женщинам полным, сочным, с пышными формами, таким, как Хосефа, налитая и ядреная. Но он рассуждал так: «В городах молодые люди из хорошего общества женятся на худых женщинах. А раз умные и образованные господа гоняются за худыми, значит, в них есть что-то особенное». И он приударил за Мариукой, потому что она была худая. А скоро и на самом деле влюбился. Он по уши влюбился в нее, потому что у нее был грустный и кроткий, как у ягненка, взгляд и отливающая голубизной, прозрачная, как фарфор, кожа. Они поладили. Мариуке нравился Кино-Однорукий, потому что он был ее прямой противоположностью — плотный, крепкий, дородный, с острыми, как ланцет, глазами.

Кино-Однорукий решил жениться, и соседи накинулись на него: «Мариука худосочная», «Мариука больная», «Чахотка — плохая подруга». Но Кино-Однорукий наплевал на все и в одно прекрасное весеннее утро, нарядившись в синий костюм и белый шейный платок, явился с Мариукой в церковь. Священник дон Хосе, настоящий святой, благословил их. Мариука надела Кино-Однорукому обручальное кольцо на безымянный палец левой руки, потому что правая у него была ампутирована.

Хосефе, несмотря на все ее старания, не удалось отравить ему медовый месяц. Она хотела, чтобы ее горе всю жизнь отягощало его совесть, но не добилась этого.

В церкви во время первого оглашения она, как пантера, ринулась к алтарю, призывая святого Роха в свидетели, что Мариука и Кино-Однорукий не могут пожениться, потому что Мариука чахоточная. Сначала в храме поднялся переполох, потом воцарилась тишина — все затаили дыхание.

Но дон Хосе лучше Хосефы знал каноническое право.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: