Но «представились» мы без его стараний и даже… без Ксюшки. Да, так вот, Тасенька, так произошло и ничего тут не попишешь. До кустов, правда, не дошло, но Марфутка все-таки существо до чертиков властное… А Ксения Михайловна на меня обидеться изволили и даже объясниться не пожелали. Да-с. Она вообще полагает себя человеком принципиальным, живущим по большому счету.
Бывают, знаешь, такие небожители. Они считают: жить по большому счету, значит постоянно кипеть. К нам, грешникам, они относятся пренебрежительно, называют головешками, золой, короче, клеймят со всей страстностью, на которую их обязывает «большой счет». Смотришь на таких людей, вроде и впрямь крупно они живут — во всем в курсе, до всего им дело. Это — первое впечатление. А вникнешь — ольховые дрова. Огонь, искры до потолка, треску на весь дом, тепла же не остается.
По-моему, жить по большому счету это — уметь аккумулировать себя для дел истинных, не растрачиваться по пустячкам. Есть дела, а есть делишки, так вот, уменье их четко разграничить и есть «первоступень» счета. Существуют большие принципы, ради которых следует воевать до потери сознания, и существует принцип ради принципа, ради того, чтобы возвыситься в собственных глазах, чтобы убедить себя, что и здесь — не ветряная мельница, и силы свои ты прикладываешь с отдачей. Вот и шумит такой «большесчетник» по любому поводу, щиплет себя на лучинки, а когда дойдет до истинной необходимости, глядишь, он уже истратился. Пыхтит, правда, еще, пускает для приличия пар, только пар-то его не к делу — отработанный. Думаю я о таких, как Ксюшка, и хочется сказать: «Нет, подружка, при большом счете надо быть не салютной ракетой, которая донельзя огненна. Боевая пуля куда скромней, зато мощь ее концентрированная».
На сем письмишко кончаю — Петр, вижу, что-то опять к Косте прицепился. Думаю: «Не дай бог, лопнет терпение Константина, как не выдерживает мое…»
VIII
К вечеру пошел первый снег. Крупный, бархатный, он неслышно касался воды и тут же исчезал. Получалось, как в сказке: белая стена опускается, опускается из бесконечности, доходит до свинцовой ленты и пропадает неизвестно куда. Словно вода всасывает ее воровато, ненасытно. В этой неутоленной жадности реки было что-то беспощадное. Будто предупреждала вода: бойтесь.
Белая стена входит в свинцовое бездонье неслышно и бесконечно. Как в страшной сказке.
Петр, поджав коленки к подбородку, неподвижно сидел на берегу. Тяжелый, обрастающий белым, ласковым бархатом. Наташа и Константин пошли, как сказали, проверить, не забыли ли что на южном склоне, хотя забыть, понятно, было нечего. Скоро они должны прийти. Очень скоро они должны прийти. Самое страшное — это вот так сидеть одному и не знать, далеко ли люди и когда они вернутся. Почему он не пошел вместе с ними? Не пошел… А зачем идти? Плевать они хотели на тебя, Петр Андреевич.
Как часто стало случаться, в Петре вдруг объявился посторонний. Он был очень злым и ехидным, этот так не ко времени проявлявшийся судья. Петру очень хотелось жалеть себя, объяснять свои действия необходимостью, гордостью, независимостью, а судья во всем сомневался и трунил, трунил, натягивая и без того натянутые Петровы нервы. В чем он только не обвинял Петра: в зависти, в никчемности, в хлипкости и прямой ему противоположностью выдвигал Константина, Человека-Хозяина, Человека-Глыбу, который и по Луне будет, пожалуй, шагать уверенно, невозмутимо и расчетливо, как шагает по тайге. Закрыв глаза, покачиваясь из стороны в сторону, Петр неожиданно произнес длинное, нескладное ругательство. И так оно было неуместно здесь, среди вековой, нетронутой тайги, над степенным, несдающимся ключом, что Петр горько улыбнулся. Случайная и неяркая возникла мысль: наверное, именно тайга отучила ругаться раскольников. Здесь, в дебрях, все особое — люди, их отношения, даже слова. Нигде человек не бывает так незаметен и одинок, как в тайге и в пустыне. Вот он сидит на берегу реки. Подойдет кто-нибудь сзади, ударит — и в воду. А сам уйдет. Закон — тайга, прокурор — медведь. Завалит снегом следы, не найдешь. Да и кому надо — искать.
Петру стало жутко, он резко обернулся. Никого. Снег еще не коснулся таежной земли. Он пушит верхушки сосен и пробивается сквозь игольчатый заслон редкими, одинокими ватинками. Тайга приманивает теплом, мшистым хвойным ковром, ворсистым и скользким одновременно. И Петр вдруг чувствует, что замерз. Костер. Это не только тепло — это действие. Движение, занятость, какое-то разнообразие, лазейка в белой, бесконечной стене.
Валежник хрустит сухо, как выстрел. Из-под пружинистого игольчатого настила он выдирается с влажным, хлюпающим звуком.
Коробка спичек. У него она последняя. У Наташи — неизвестно, у Константина спички есть наверняка. А если и нет, не должен же Петр замерзать. Есть, нет — какое ему дело. К тому же — одна спичка. Нет, не одна. То ли дрожат руки, то ли отсырел коробок, три спички искрят, пыхают, но не загораются. Расстегнув телогрейку, Петр ожесточенно трет коробок о сукно лыжной куртки. Четвертая спичка горит полно и весело. И также весело занимается от нее костер. Огонь не бежит по сухому дереву, он охватывает всю кучу веток сразу, и яркие бездымные языки пламени, чуть покорчившись на верхнем слое сушняка, взметываются и танцуют страстный вихлястый танец.
Костер тем хорош, что в него можно смотреть, отрешившись от сущего. Он влечет теплом, таинственностью своего появления, первородность огня словно снимает с человека мелкие невзгоды, суетность, приобщает к разумному, постоянному, к мирам, которые существовали до тебя, будут существовать после, которые вечны так же, как вечна мечта человека о них. Как любопытен он, танец огня. Языки пламени словно бы не имеют основания. Когда дрова горят, а не чадят, пламя не соединяется с ними, оно живет самостоятельно, не в костре, а над костром, создает независимое, необъяснимое бытие. Никогда не поймешь, почему один язычок огня взметывается к небу, а другой — никнет долу, один готичен, другой приземист и зубчат, не поймешь и не объяснишь, потому что из одного и того же сучка рождаются самые причудливые, самые разнообразные огненные сочетания.
Петр любил смотреть на огонь. В огне, как в облаках, появлялось то, что вызывало воображение. Если хотелось видеть зверя, проглядывался зверь, в пламени к его услугам были замки, копьеносцы, уроды, первобытность, цивилизация. Пламя разрушало, пламя согревало, оно приземляло и возносило. Все зависело от фантазии. Главное же — огонь умиротворял. Сейчас Петр сидел, смотрел в костер и ни о чем не думал. Наташа, Константин, снег, надвигающаяся зима — все было где-то, а может быть, не было вообще. Тепло, расслабленность, состояние совершеннейшей прострации. Реального не существовало, от него Петр отрешился и был сейчас невозмутим, неподвижен, рассредоточен. И, честное же слово, не отозвался на оклик Наташи не потому, что не пожелал. Просто оклик этот был таким же нереальным, как и сама Наташа. Пойми Наташа состояние Петра, проникнись чудом, готовым совершиться, и все могло пойти иначе. Но она ничего не поняла. Ни того, что Петр уже устал от ненависти, от постоянного напряжения, в котором ненависть его держала, ни того, что самое главное для него сейчас — доброе, обыкновенное приветливое слово. Он отзовется на него, оттает, и не будет у него более близких приятелей, чем его нынешние спутники.
Человек многого не понимает не потому, что не может, а потому, что не хочет, потому что загодя приготовил в себе на определенное действие определенную реакцию. Он отзывается на предугаданное действие, не осмысливая его заново, не пытаясь, объяснить. Разум выключен. Умственная инерция, до чего же дурные услуги она делает.
— Слушай, милейший, ты можешь меня игнорировать сколько угодно, мне на это ровным счетом наплевать. Но работать ты изволь. У тебя что, руки отсохли снять палатку? Неужели твой великий интеллект не связывает снег с расстоянием в двести километров.
Наташа стояла напротив, через костер, потирая над пламенем шершавые пальцы с обломанными, грязными ногтями. Говорила она не сердясь, с презрительной усмешкой, и слова ее поэтому были особенно раздражающими. Но Петр не захотел раздражаться. Он встал, потянулся, расправляя плечи, и ответил: