Вспомнил я этот случай, вспомнил, что принимал в допросе Женьки Ростоцкого деятельное участие, и подумал, что, может, Матвей и прав. Хотя, в общем-то, со школьных лет воды утекло много, и то, что тогда мне казалось дельным, теперь воспринимается совсем по-другому. А насчет старательности… Тут вообще, по-моему, разобраться нет никакой возможности. Один пыхтит, пыхтит и ни с места, а у другого самое трудное дело вроде само собой делается.
Я сказал об этом Матвею, а он развеселился.
— Само собой, считаешь?
— А что, нет?
— Вопрос, милейший, в технике. Один всю жизнь на бога рассчитывает, другой — на себя. Тот, кто на бога, — пыхтит, кто на себя, — делает. Все здесь, вроде бы, яснее апельсина… Вон, у косы наши. Готовься, будет сейчас апельсин.
Как ни странно, шеф поворчал самую малость. Причем напирал больше не на дисциплину, а на сознательность. Мы же экспедиция, коллектив, и каждый член коллектива должен понимать, что он член коллектива, имеющий определенные обязательства перед остальными…
— Друг, товарищ и брат, — деловито уточнил Матвей.
Вениамин Петрович побарабанил пальцами по коленке и оценивающе сказал:
— Ну, если такой, как вы, то не ближе, чем троюродный.
Про меня шеф ничего не сказал, как будто меня вообще не существовало, и мне было очень обидно. Когда мы с Элькой ушли к воде, я загнул по адресу В. П. несколько стоящих определений, но Элька никак на них не отозвалась. Тогда я перекинулся на нее:
— Что-то у тебя с некоторых пор вывихи характера.
— Это потому, что я тебе не поддакиваю?
— Я в поддакивании не нуждаюсь.
— Нет, нуждаешься. Ты желаешь, чтобы с тобой считались. А ты знаешь, сколько Вениамин Петрович пережил, пока мы вас ждали? А я сколько пережила…
— Что это вы так распереживались?
— Так ведь Чулой, — Элька зачерпнула в пригоршню песку, попересыпала из ладошки в ладошку и тихо сказала: — Завтра работать пойдем.
— Куда, куда пойдем?
— Работать. Вон туда. — Она кивнула головой на серые, рассеченные трещинами скалы, которые отсюда казались вертикальными и неприступными.
— Это что, в порядке юмора?
— Я не знаю. Это же не я придумала. Шеф сказал, я только повторяю.
— Так мы вроде не для горных баранов питание разведываем.
— Говорю же — не знаю. Пока вас не было, шеф в бинокль что-то там разглядел, хотел было один лезть, но я отговорила. Тогда он сказал: завтра будем работать.
Я пожал плечами:
— Начальству видней. Надо — значит, надо.
Когда мы вернулись к лагерю, Матвей с шефом сидели над картой. Шеф прикидывал циркулем расстояние и говорил, как всегда, неторопливо и рассудительно. Матвей, покусывая травинку, рассеянно слушал, а потом сказал:
— Зря это все, шеф. Ведь вроде бы договорились…
— О чем договорились?
— Насчет Кайтанара. Работу возобновляем в Кайтанаре. В данном случае я, конечно, не возражаю, просто высказываю свои соображения.
— Оказать «зря» — это еще не значит высказать соображения. И притом — что значит «зря»?
— Проволочка эта ни к чему.
— Стало быть, вы все же возражаете?
— Отнюдь. Обосновываю. То, что вы усмотрели на этих голых коленках, — Матвей, как недавно Элька, кивнул головой на скалы, — булавочная головка, которую не следует даже принимать в расчет. На карте значится, что места эти прокляты богом, что пастбищ здесь нет. Нет — и точка. Но даже, допустим, какой-то лужок мы обнаружим. С пятачок…
— Я не допускаю мысли…
— «Не допускаю мысли» — тоже не воспринимается как довод. Вы же хотели выслушать соображения…
— Хорошо. Хорошо. Извините меня, слушаю.
— Больше пятачка. Квадратный км. Излазаем его, возьмем укосы, составим описания, исправим карту. А идея? Идея где? Где рациональное зерно?
Шеф вздохнул, собираясь перебить Матвея, но тот остановил его коротким движением руки.
— Вы что же, полагаете, уважаемые колхозники потянут сюда свою скотину, как тот дядя тянул корову на баню? Или, может, используют вертолеты? А время мы затратим. Вы же, по-моему, самый первый противник растранжиривания времени. Где логика? За те часы мы в районе Кайтанара сделаем втрое больше, не говоря уже о пользе сделанного.
— Вы это как, серьезно?
— Не только серьезно. Убежденно даже.
— И все же я не допускаю мысли. Такое говорит научный работник. Поймите: на-уч-ный.
— Вы что, отказываете мне в логике?
— Я отказываю ученому в праве на недобросовестность. Недобросовестность в любой области предосудительна. В науке она — преступна.
— Громко. Ой же, шеф, как громко! Это то, что мы сейчас делаем, — наука?
— А что же это, по-вашему?
— Поденщина. Рядовая поденщина и ничего кроме. Местные коровы сотни лет обходились без ученых советов… э, что там бисер сыпать. — Матвей дернул щекой и кончил неожиданно зло: — Для Аркадия это, может, и годится, а я зело старше.
— Что это мне годится?..
— Подождите, Аркадий Геннадьевич, это вопрос не такой, чтобы от него смешками отделаться. Это же, если хотите, платформа.
— Шеф, демагогия сейчас не в моде.
— Что за чепуха! Выходя из стен института, молодые врачи клянутся…
— Я не врач…
— Вы — ученый!.. Да при чем здесь ученый, не ученый. Вы — человек!
— И это — звучит гордо.
— Не паясничайте. Вы человек неглупый.
— Наконец-то… Ну ладно — неглупый. Ученый. Тогда скажите, для кого вы все это говорите? Вот это самое: насчет добросовестности, самоответственности и всего такого прочего. Для меня или для них?
Матвей немного картинно качнулся в нашу сторону и подмигнул мне. Я уже говорил, что такое для меня Матвей и как я к нему отношусь. Поэтому я не обиделся на его пренебрежительный вопрос. Ну, а миротворица Элька как-то загадочно усмехнулась, опершись на мое плечо, приподняла ногу и стала рассматривать пятку своего тяжеленного ботинка. В этот момент с нас можно было снимать немую сцену.
— В основном — для вас.
— Тогда давайте прекратим. Ну ее к чертям, эту горушку. Облазаем ее в угоду науке, поправим карту, нанесем на нее новый кормовой район.
— Не в угоду науке, поймите, Матвей Васильевич…
— Ну ладно, ладно. В угоду добросовестности, согласен. Ведь знаете же, что решающее слово — ваше. Сказали лезть — куда мы денемся? Столько пороху из-за какой-то плевой полянки? Честное слово, не стоит.
И правда, чего петушиться? Надо работать — значит, надо. Хотя в душе я, конечно, считал, что Матвей прав. Но шефа, видать, повело. Спустилась в нем какая-то пружинка, и он потерял, всегдашнюю свою размеренность. Побледнел даже шеф, когда резко сказал:
— Вы забываетесь, Матвей Васильевич. Мы здесь не одни.
— Так, значит, все-таки — для них?
Снова картинный наклон в нашу сторону, вернее — в мою, потому что Элька, успев убедиться в исправности обуви, уже шуровала костер и что-то бурчала себе под нос.
— Руководитель — в какой-то мере воспитатель.
— Так это у вас, стало быть, по долгу, а не по душе?
Шеф на секунду опешил, моргнул раз, другой и внезапно остыл. Ответил холодно и рассудительно:
— Плохо, когда эти понятия разделяют.
— Долг и душу-то?
— Именно.
— Верно, конечно. В службу надо вкладывать душу… трудиться не за страх, а за совесть… Знаете, шеф, будь я депутатом Верховного Совета, я бы голосовал за законопроект по введению специального налога на людей, жонглирующих истрепанными правильными понятиями…
— Правильные не могут быть истрепанными.
— Могут, шеф, еще как могут. Железный щит, если за него непрестанно прятаться, и тот перестает быть щитом, и его сдадут в утильсырьё, как обыкновенный металлолом.
— Щит защищает наступающих. И, если хочешь наступать, щитом надо научиться пользоваться. Вы рассматриваете щит как приспособление для обороны, я — как средство, помогающее наступать.
— И успехи?
— В чем?
— В области наступления?
— Не мне судить.
— А что судить-то? Эти все ваши цветочки-горечавочки? Такие, как вы, Вениамин Петрович, мельчат науку. Вы смахиваете с проблем пыльцу, закладываете ее в пробирку и держите над спиртовкой, а кажется вам, что под вашим началом по крайней мере агломерационная фабрика. Нет, шеф, истинный ученый ищет простора, горы ищет, которые хотел бы своротить. Вот каким должен быть настоящий ученый. Который — в наступлении.