На что вору билет? Он может просто сжечь его на спичке. Но где же беглец возьмет спичку? Он может просто разорвать его и бросить где-нибудь в уборной. Но разве беглец может войти, куда ему захочется? Ну, просто затопчет клочки в землю, вот и все, решил Гельвиг и почему-то успокоился». После обеда он еще раз прошел мимо садовника. Обычно он обращал на этого человека — своего односельчанина — не больше внимания, чем все подростки обращают на стариков, которые всегда тут и только иногда умирают. Он и сейчас, без всякого повода, остановился позади Гюльтчера, который сажал лук. Гельвиг был на хорошем счету в гитлерюгенде и среди учеников-садоводов, и все шло у него до сих пор как по маслу — это был прямодушный, сильный и ловкий подросток. В том, что людям, которые сидят в лагере Вестгофен, там и надлежит сидеть, как умалишенным в сумасшедшем доме, в этом он был искренне убежден.
— Послушай-ка, Гюльтчер, — начал он.
— Ну?
— У меня еще членский билет лежал в куртке.
— Да, и что же?
— Уж не знаю, заявить об этом дополнительно или не стоит?
— Так ведь ты уже обо всем заявил, говоришь, обязан был? — заметил садовник. Впервые поднял он глаза на Гельвига и сказал: — И чего ты волнуешься, получишь обратно свою куртку.
— Ты думаешь?
— Уверен. Они обязательно поймают его, вероятно, сегодня же. Сколько она стоила-то?
— Восемнадцать марок.
— Стало быть, вещь хорошая, — сказал Гюльтчер, словно желая снова растравить горе мальчика, — ноская вещь. Будешь надевать, когда пойдешь гулять со своей девушкой. А тот, — он показал неопределенным движением куда-то вдаль, — того уже давно не будет на свете.
Гельвиг нахмурился.
— Ну и что из этого? — сказал он вдруг грубо и вызывающе.
— Да ничего, — отвечал садовник. — Решительно ничего.
«Почему он сейчас так странно посмотрел на меня?» — подумал Гельвиг.
Во дворе, где Георг спрятался за дровами, были вдоль и поперек протянуты веревки для белья. Из дома вышли с бельевой корзиной две женщины, молодая и старая. Старуха была прямая и костлявая; молодая шла согнувшись, и лицо у нее было усталое. «Почему мы не остались вместе, Валлау? — подумал Георг. Какой-то новый, неистовый шум донесся с края деревни. — Достаточно бы одного твоего взгляда…»
Женщины пощупали белье. Старуха сказала:
— Еще совсем сырое. Подожди гладить.
— Нет, уже можно, — возразила молодая, принялась снимать белье и укладывать в корзину.
— Ну как же, посмотри, сырое, — настаивала старшая.
— Нет, гладить можно.
— Сырое!
— Каждый делает по-своему, ты любишь гладить сухое, я люблю гладить сырое.
Судорожно, с какой-то отчаянной поспешностью срывали они белье с веревок.
А там, в деревне, продолжалась тревога.
— Нет, ты послушай! — воскликнула молодая.
— Да, да… — вздохнула старшая.
Молодая крикнула, и голос ее был так звонок, что казалось, он вот-вот сорвется:
— Слышишь, слышишь?
Старуха ответила:
— Я еще, кажется, не глухая. Подвинь-ка сюда корзину.
В эту минуту из дома во двор вышел штурмовик. Молодая сказала:
— Откуда это ты взялся во всем параде? Не с виноградника же?
Мужчина крикнул:
— Да что вы, бабы, спятили, что ли? Нашли время с бельем возиться! Просто стыдно! В деревне спрятался один из этих, вестгофенских! Мы тут все обыщем.
Молодая воскликнула:
— Вечно что-нибудь. Вчера — праздник жатвы, а позавчера — Сто сорок четвертый полк, а нынче — беглецов ловить, а завтра — проедет гаулейтер… А репа? А виноградник? А стирка?
— Заткнись, — сказал мужчина, топнув ногой. — Почему ворота не заперты, я вас спрашиваю? — Стуча сапогами, он пробежал через двор. Только одна половина ворот была растворена. Чтобы закрыть ворота, надо было распахнуть и вторую и затем захлопнуть их одновременно. Старуха помогала ему.
«Валлау, Валлау», — думал Георг.
— Анна, — сказала старуха, — задвинь-ка засов. — И добавила: — В прошлом году об эту пору у меня еще хватало сил.
Молодая пробормотала:
— А я-то на что?
Едва засов был задвинут, как к шуму в деревне примешался особый, новый шум: по улице гулко затопало множество сапог и в только что запертые ворота забарабанили кулаки. Анна отодвинула засов, и во двор ворвалась кучка подростков из гитлерюгенда, крича:
— Впустите нас, тревога, мы ищем!.. Один тут в деревне спрятался. Ну, живо! Впустите нас!
— Стой, стой, стой, — сказала молодая женщина. — Вы здесь не у себя. А ты, Фриц, иди-ка на кухню. Суп готов.
— А ну, мать, пусти их. Ты обязана. Я сам им все покажу.
— Где это? У кого? — крикнула молодая. Старуха с неожиданной силой схватила ее за локоть. Мальчишки с Фрицем во главе один за другим перемахнули через бельевую корзину, и их свистки уже доносились из кухни, из конюшни, из комнат. Дзинь — вот и разбилось что-то.
— Анна, — сказала старшая, — не расстраивайся ты так. Посмотри на меня. Есть на свете вещи, которые можно изменить. И есть такие, которых не изменишь. А тогда терпеть надо. Слышишь, Анна? Я знаю, тебе достался в мужья самый никчемный из моих сыновей, Альбрехт. Его первая жена была с ним одного поля ягода. Вечно здесь свинушник был. А ты завела настоящее крестьянское хозяйство. Да и Альбрехт стал другим. Прежде он, бывало, ходил на поденную в виноградники, когда вздумается, а остальное время лодырничал, а теперь тоже кое-чему научился. И детей от его первой жены, от этой скверной бабы, узнать нельзя, будто ты их во второй раз родила. Вот только терпенья у тебя нету. А перетерпеть надо. Придет время, и все это кончится.
Невестка отвечала несколько спокойнее, в ее голосе звучала только скорбь о своей жизни; несмотря на все ее усилия, она заслужила только уважение, в счастье ей было отказано.
— Знаю, — сказала она, — но тогда пришло это. — Она показала на дом, полный наглых пересвистов, и на ворота, за которыми продолжался шум. — Вот что стало мне поперек дороги, мать. И дети — я душу свою положила, чтобы выправить их, а они опять стали нахальными грубиянами, какими были, когда мы поженились с Альбрехтом. И он опять стал такой же — не человек, а скотина. Ах!
Ногой она впихнула обратно торчавшее из штабеля полено. Прислушалась. Затем зажала уши и продолжала причитать:
— И зачем ему понадобилось прятаться непременно в Бухенау! Этого еще не хватало. Бандит! Как бешеный пес, врывается в нашу деревню. Если уж видит, что некуда податься, зачем не спрятался в болоте — мало, что ли, там ивняка, где можно спрятаться?
— Берись за ту ручку, — сказала старуха. — Белье — хоть выжимай. После обеда-то не поспела бы?
— Каждый по-своему, как мать учила. Я глажу сырым.
В эту минуту за воротами раздался такой рев, на какой человеческие голоса не способны. Но и не звериный. Точно какие-то неведомые существа, о которых никто даже не подозревал, что они есть на земле, вдруг осмелели и вылезли на свет. Глаза Георга при этом реве загорелись, зубы оскалились. Но одновременно в душе прозвучал тихо, чисто и ясно несокрушимый, незаглушаемый голос, и Георг почувствовал, что готов сейчас же умереть так, как он не всегда и жил, но как всегда хотел бы жить: смело и уверенно.
Обе женщины поставили корзину наземь. Коричневая сеть морщин, крупная и редкая у более молодой, тонкая и частая у старшей, легла на их побледневшие, словно изнутри освещенные лица. Выбежав из дома, мальчишки промчались через двор на улицу.
Снаружи опять забарабанили в ворота. Старуха опомнилась, ухватилась за тяжелый засов и, может быть последний раз в жизни, собралась с силами и отодвинула его. Целая толпа, состоящая из подростков, старух, крестьян и штурмовиков, ворвалась во двор, толкаясь и крича наперебой:
— Матушка! Матушка! Фрау Альвин! Матушка! Анна! Фрау Альвин! Мы поймали его! Глянь, глянь, вот тут рядом, у Вурмсов, он сидел в собачьей будке! А Макс с Карлом были в поле. Еще очки на нем были, на мерзавце! Да теперь они ему больше не понадобятся! Его отвезут на Альгейеровой машине. Да вот тут, рядом с нами, у Вурмсов! Жаль, что не у нас! Глянь-ка, матушка! Глянь!