Молодая женщина тоже пришла в себя и направилась к воротам; у нее было лицо человека, которого неудержимо тянет взглянуть именно на то, на что ему запрещено смотреть. Она привстала на цыпочки, бросила один-единственный взгляд поверх людей, толпившихся на улице вокруг Альгейеровой машины. Затем отвернулась, перекрестилась и побежала в дом. Свекровь последовала за ней, ее голова тряслась, точно она вдруг стала дряхлой-предряхлой старухой. Про бельевую корзину забыли. Во дворе вдруг стало тихо и пусто.
В очках, подумал Георг. Значит, Пельцер. Как он попал сюда?
Час спустя Фриц наткнулся на запакованную машинную часть, лежавшую с наружной стороны ограды. Его мать, бабушка и несколько соседей, дивясь, столпились вокруг нее. Они узнали по ярлыку, что эта машинная часть из Оппенгейма и предназначается для сельскохозяйственного училища. Пришлось одному из Альгейеров снова завести машину — автомобилем до училища было всего несколько минут езды, — а зрители засыпали его расспросами: что рассказал его брат, который опять ушел в поле, насчет того, как он доставил беглеца в лагерь?
— Здорово ему наклали? — спросил Фриц, блестя глазами и переступая с ноги на ногу.
— Наклали? — откликнулся Альгейер. — Тебе бы разок накласть. Я просто диву дался, как прилично они с ним обошлись.
Пельцеру даже помогли сойти с машины. Он так напряженно ожидал побоев и пинков, что когда его осторожно, под мышки, вытащили из автомобиля, он как-то весь обмяк. Без очков он не мог понять по выражению лиц, каковы причины столь осторожного обращения. Какая мгла разлилась вокруг! Им, этим человеком, для которого все было теперь потеряно, овладела беспредельная усталость. Его отвели не в барак начальника, а в комнату, где обосновался Оверкамп.
— Садитесь, Пельцер, — сказал следователь Фишер вполне миролюбиво. Глаза и голос у Фишера были такие, как полагается иметь людям, чья профессия состоит в том, чтобы извлекать что-то из других: тайны, признания.
Оверкамп сидел в сторонке, ссутулившись, и курил. Видимо, он решил предоставить Пельцера своему коллеге.
— Небольшая прогулка, а? — сказал Фишер. Он рассматривал Пельцера, который слегка покачивался всем корпусом. Затем углубился в бумаги. — Пельцер Евгений, рождения тысяча восемьсот девяносто восьмого года, Ганау. Верно?
— Да, — сказал Пельцер тихо, это было первое слово, произнесенное им с минуты побега.
— Как это вы, Пельцер, пустились на такие штуки, как это именно вы дали уговорить себя такому типу, как Гейслер? Смотрите, Пельцер, прошло ровно шесть часов пятьдесят пять минут с тех пор, как Фюльграбе ударил лопатой часового. Скажите на милость, давно вы все это затеяли? — Пельцер молчал. — Неужели вы сразу же не поняли, что это пропащее дело? Неужели вы не попытались отговорить остальных?
Пельцер ответил почти шепотом, так как каждый слог был для него точно укол:
— Я ничего не знал.
— Бросьте, бросьте, — сказал Фишер, все еще сдерживаясь. — Фюльграбе подает знак, вы бежите. Почему же вы побежали?
— Все побежали!
— Вот именно. И вы хотите меня уверить, что не были посвящены? Ну, знаете, Пельцер!
— Нет, не был.
— Пельцер, Пельцер! — сказал Фишер.
У Пельцера было такое чувство, какое бывает у смертельно уставшего человека, когда назойливо звонит будильник, а он старается его не слышать.
Фишер продолжал:
— Когда Фюльграбе ударил первого часового, второй часовой стоял около вас, и вы в ту же секунду, как было условлено, набросились на второго.
— Нет! — крикнул Пельцер.
— Что вы имеете в виду?
— Я не набросился.
— Да, прошу прощения, Пельцер. Второй часовой стоял возле вас, и тогда Гейслер и этот… как его… Валлау, как было условлено, набросились на второго часового, стоявшего возле вас.
— Нет, — повторил Пельцер.
— То есть что нет?
— Не было условлено.
— Что условлено?
— Чтобы он встал около меня. Он подошел оттого… оттого… — Пельцер силился вспомнить, но сейчас это было все равно что поднять свинцовый груз.
— Да вы прислонитесь поудобнее, — сказал Фишер. — Итак, никакого сговора не было. Ни во что не посвящены! Просто убежали! Как только Фюльграбе взмахнул лопатой, а Валлау и Гейслер напали на второго часового, который по чистой случайности стоял рядом с вами. Так?
— Да, — нерешительно выговорил Пельцер.
— Оверкамп! — громко крикнул Фишер.
Оверкамп встал, словно он был подчиненный Фишера, а не наоборот. Пельцер вздрогнул. Он и не заметил, что в комнате находится кто-то третий. Он даже прислушался, когда Фишер сказал:
— Вызовем сюда Георга Гейслера на очную ставку.
Оверкамп взял телефонную трубку.
— Так… — сказал он в трубку. Затем обратился к Фишеру: — Гейслер еще не совсем годен для допроса.
Фишер заметил:
— Совсем не годен или еще не годен? Что это значит — не совсем?
Оверкамп подошел к Пельцеру. Он сказал суше, чем Фишер, но все же не грубо:
— А ну-ка, Пельцер, возьмите себя в руки. Гейслер нам только что описал все это совсем иначе. Пожалуйста, возьмите себя в руки, Пельцер. Призовите на помощь всю свою память и последние остатки рассудка.
А Георг лежал под серо-голубым небом в поле, метров за сто от шоссе на Оппенгейм. Только бы теперь не застрять. К вечеру быть в городе. Город — ведь это как пещера с закоулками, с извилистыми ходами. Первоначальный план Георга был такой: добраться к ночи во Франкфурт и — прямо к Лени. Главное — очутиться у Лени, остальное сравнительно просто. Проехать полтора часа поездом, рискуя ежеминутно жизнью, — с этим он как-нибудь справится. Разве до сих пор все не шло гладко! Удивительно гладко! Прямо по плану! Беда только в том, что он почти на три часа опоздал. Правда, небо еще голубое, но туман с реки уже заволакивает поля. Скоро автомашинам на шоссе придется, несмотря на предвечернее солнце, зажечь фары.
Сильнее всякого страха, сильнее голода и жажды и этой проклятой пульсирующей боли в руке — кровь уже давно просочилась сквозь тряпку — было желание остаться лежать здесь. Ведь скоро ночь. Ведь и сейчас уже тебя укрывает туман, за этой мглой над твоей головой и сейчас уже солнце бледней. Нынче ночью тебя здесь не будут искать, и ты отдохнешь.
А что посоветовал бы Валлау? Валлау наверняка сказал бы: если хочешь умереть, оставайся. Если нет — вырви лоскут из куртки. Сделай новую перевязку. Иди в город. Все остальное — чепуха.
Он повернулся и лег на живот. Слезы выступили у него на глазах, когда он отдирал от раны присохшую тряпку. Ему еще раз стало дурно, когда он увидел свой большой палец, эту онемевшую, сине-черную култышку. Затянув зубами новый узел, он перекатился на спину. Завтра необходимо найти кого-нибудь, кто бы привел в порядок его руку. Он почему-то вдруг возложил все надежды на этот завтрашний день, словно время само несет человека к осуществлению его надежд.
Чем гуще становился над полями туман, тем ярче синели васильки. Георг заметил их только сейчас. Если он к ночи не доберется до Франкфурта, может быть, удастся хотя бы послать Лени весточку. И на это истратить марку, которую он нашел в куртке? С минуты побега он почти не вспоминал о Лени, самое большее — как вспоминают о придорожных вехах, о каком-нибудь приметном сером камне. Сколько сил растратил он попусту на все эти мечтания, сколько часов драгоценного сна! На тоску об этой девушке, которую счастье поставило на его пути ровно за двадцать один день до его ареста. А вот представить ее себе я уже не могу, подумал он. Валлау — да, и остальных — тоже. Валлау он видел отчетливее всех, а остальных — неясно, но только потому, что они терялись в зыбком тумане. Вот и еще день кончается, один из часовых идет рядом с Георгом и говорит: «Ну, Гейслер, долго мы еще с тобой протянем?» И посматривает на Георга как-то хитровато. Георг молчит. Сознание, что он погиб, сплетается с первой смутной мыслью о побеге.
По шоссе уже скользят огни. Георг переполз канаву. И вдруг как толчок в мозгу: вам меня не поймать! Этот же толчок подбросил его на грузовик пивоваренного завода. У него в глазах потемнело от боли, так как, взбираясь, он ухватился за борт больной рукой. Грузовик въехал — как ему показалось, тут же, а на самом деле только через четверть часа — в какой-то двор на уличке Оппенгейма. Шофер только сейчас заметил, что везет пассажира. Он проворчал: