— Дак нет, не братья, — усмехнулся один из них, налил мне кружку дымящегося чаю и подвинул мисочку с сахаром. — Я — Матвеев Федор Павлович, а он будет, значить, Матвеев Петр Леонтьевич.
— Все же родственники? — допытывался я.
— Дак и не сродственники, — махнул он рукой и закашлял. — Он Крюковского колена, а мы завсегда в роду Еремкины прозывалися, а то есть еще Матвеевы, которые Епифановы, а есть и Гришуткинские также… Много у нас Матвеевых, без дедового прозвания перепутаешь враз всех. Чужи мы, чужи. Просто однофамильные. Матвеевы — это что, вот у нас в деревне почитай больше половины Малыгины, дак им еще сложнее… — И оба старика улыбаются, смотрят на меня с добродушным снисхождением, щурят слезящиеся от табачного дыма глаза.
Я пил чай и думал: «Какие же вы, старички, чужие, когда прожили жизнь бок о бок в одной деревне, наверное, вместе в море ходили, делили на карбасе последнюю краюху хлеба. Вот откуда эта похожесть в манере держаться, в выражении глаз, словно родные «братья».
— Ты чай-то пей, а не гляди на нас, паря. Вот хлеб, ©от масло, — добавил другой старик.
Я поинтересовался, не видели ли они случайно Жукова, не заходил ли сюда он по каким-нибудь делам, но оба старика, хорошо знавшие его, тоже не видели его на промысле. Я сидел, пил чай и с любопытством исподволь наблюдал за лицами стариков.
Они не расспрашивали меня, кто я, зачем пришел к ним. Пришел человек — гость, надо его приветить. Захочет — сам о себе расскажет, а не захочет, так неволить его в том никто не будет. Сиди да пей чай. Но все же взгляд у старичков внимательный, оценивающий.
Через небольшое окошко, обметанное по углам инеем, видно, как подлетают к разгрузочной площадке вертолеты, опускают контейнеры со зверем и снова уходят в сторону острова Моржовца. Подлетают сразу две машины, стекло в окошке дребезжит от резонанса, и старый пес, пригревшийся под столом, тревожно вскидывает одно ухо, оцепенело вслушивается и, очевидно успокоившись, долго нюхает голенище моего сапога.
— Надо думать, при такой хорошей погоде за десять дней возьмут план на льду? — пытаюсь я вызвать старичков на разговор.
— Эх, паря, теперь чего ж не управиться, ты бы в прежни-то времена на зверя в море сходил, — говорит с ростягом Федор Павлович. — Я всяко хаживал, и на ботах, и на ледоколе. Промышляли зверя трудно.
— А может, за десять дён еще и не управятся, — сухим, чуть сипловатым голосом замечает Петр Леонтьевич, бережно поглаживая правое плечо, которое держит как-то неестественно, выдвинув вперед. — Руку сёдни с утра крутит. Не иначе к касти. Ветер-то переменился, на сам-север поворотил, — добавляет он отстраненно. — А завьюжит — каки тогда вылеты на лед…
— Может, и к касти, против твоей перебитой руки я спорить не буду, у меня такого барометра нет, — охотно соглашается Федор Павлович.
— Меня, паря, хоть на метрологическую службу зачисляй — дармоедом не буду, — говорит с ухмылкой Петр Леонтьевич, — руке моей перешибленной цены нету, загодя дает знать перемену погоды.
— Ранение?
— Оно. Второй Украинский. Пулеметчиком я был, станковый пулемет «максим»… Ты чего ж холостой-то чай пьешь, погоди, я тебе хлеба с маслом урежу.
Петр Леонтьевич достал из чехла видавший-перевидавший виды, на две трети источенный промысловый нож, отрезал краюшку хлеба, намазал маслом и положил передо мной.
— Можно нож посмотреть? — попросил я.
— На, смотри.
— Совсем источился, скоро новый заводить придется, — заметил я.
— На мой век еще хватит, теперь такой стали нет. «Лебедь» сталь, из косы горбуши делан в двадцать восьмом году. Я этим ножичком за одну ночь порешил тридцать тюленей. Если б не он, не сидеть нам друг против друга сейчас.
— Расскажите.
— Да что тут рассказывать, — поскреб он щетину на щеке. — Ничего особо любопытного. Случилось, что раскололо льдину на промысле, стало, значит, относить меня от своих. А тут завьюжило, закрутило. Одним словом, потерялся как в тумане. Тут уж такое дело, что хоть кричи, хоть не кричи. Главно — нож при мне, не уходит никуда. Порешил утельгу щенную, напился ейного молока. А молоко у ней, скажу тебе, товарищ дорогой, такое, что не сравнить его ни с каким другим, хоть коровьим, хоть козьим, выпьешь литр — и два дня добрехонек и сыт, разве что не пьян жалко. Питание молочного хватает, да… На диету, как говорится, перешел. Однако стал я маленько на сон валиться. Ну, думаю, замерзаю. Вспомнил, как учили старики, — забить зверя, за ним укрыться. Мех-то у белька пушистый да длинный. Лег на зверя, обложился со всех сторон зверем, да и уснул. Пять дён носило меня по морю. Потом нашли наши, сняли со льдины, а заодно и зверя, что порешил. Оклемался я, ничего, через неделю снова на промысел пошел.
Помолчали. Петр Леонтьевич посмотрел в окно, поднялся, стал натягивать тулуп.
— Попью холодянки да пойду, посмотрю, не надо ли помочь Евграфовичу сетку чинить. Напарник наш, он сейчас на вольерах.
Из избушки мы выходим вместе. От вольеров резко пахнет морем, к небу возносятся крики хохлуш.
— Ты, паря, к нам вечером заходи. Евграфович на ледоколе плавал, на «Сибирякове», который принял бой с немецким линкором «Шеер». Он тебе уж такое порасскажет… Непременно заходи.
Неподалеку от избушки сторожей — вышка, в маленькой застекленной будочке, откуда открывается вид на три стороны света, сидит диспетчер, направляет работу вертолетчиков, дает команду через мегафон расстроповщикам, предупреждает о подлетающих машинах, чтобы вовремя успели подойти трактора, забрать контейнеры со зверем.
— Пятьсот сороковой, вход в круг разрешаю, — роняет в микрофон диспетчер Николай Александрович Антонов.
— Вольер, я семьсот сорок первый, иду на заправку.
— Семьсот сорок третий, обождите взлет, сейчас пройдет пятьсот сороковой.
— Венера четыре, следите за вторым контейнером, к вам следую.
— Венера один, Венера один, я на подходе. Четыреста девятый, принимай рабочую высоту.
— Четыреста двадцать четвертый, взлетаю со льдины.
В диспетчерской слышны все разговоры, которые ведут между собой пилоты вертолетов, работающих на зверобойке. Время от времени Николай Александрович получает новые данные от метеорологов и сообщает их пилотам. Лицо его напряженно, взгляд сосредоточен, и впечатление такое, что он видит снижающиеся над льдинами, там, за островом Моржовцом, вертолеты, готовые принять контейнеры со зверем…
Надо вовремя сообщить пилотам, насколько снесет при подъеме машину усиливающийся боковой ветер, надо одновременно фиксировать все данные в специальном журнале, который раскрыт на столе, отмечать, сколько доставлено на берег контейнеров.
— Вольер, я пятьсот двадцать четвертый, только что взял на борт со льдины человека, плохо с сердцем, сообщите в медпункт, чтобы встретили, иду на заправочную площадку.
— Вас понял, встретят, — ответил Николай Александрович и тут же позвонил в правление колхоза, вызвал врача.
Приходит сменщик, совсем молодой парень — Саша. Быстро пролистав журнал и задав два, три вопроса Николаю Александровичу, включается в работу. Голос у него ласковый, обращается он через микрофон к пилотам с какой-то особенной нежностью. Розовые губы его едва слышно шелестят у самого микрофона:
— Правая, пятьсот сорок, разрешаю отцепку.
— Я пятьсот сороковой, пошел на заправку.
— Разрешите семьсот двадцать четвертому взлет.
— Взлет разрешаю, ветер пятьдесят, правым против ветра.
Три машины сразу идут на заправку, и у Саши появляется несколько свободных минут. Мы успеваем разговориться.
— Хотел быть пилотом, когда в училище поступал, — говорит он доверительным тоном, — но подвело зрение, правый глаз минус ноль восемь. При поступлении зрение должно быть стопроцентным, потом уже на это смотрят попроще, многие пилоты у нас летают в очках. Пришлось стать диспетчером. Все-таки рядом с авиацией. Но хотя я и работаю на земле, ответственности в работе не меньше. У нас, диспетчеров, так же как и у пилотов, контрольные талоны качества работы. Если контролер в течение года вырежет два талона — к дальнейшей работе уже не допускают, только с разрешения специальной комиссии. Главное в нашей работе — уметь сосредоточиться, не думать ни о чем постороннем.