— Пойдем на озерцо вместе, — предложил я.
— Ну, ежели тебе охота, дак пойдем, — протянул он мне пустое ведро.
Озерцо лежало во впадине метрах в ста пятидесяти от угора. С воды поднялась стайка уток, потянула над землей, опустилась на соседнее озерцо. Вдоль торфянистого берега, поросшего низким осотом, перебежала и затаилась в траве золотистая ржанка. С берега озерцо казалось чистым, прозрачным, но стоило Афиногену ступить в него — со дна клубами поднялся ил, вода будто закипела от множества лопавшихся пузырьков. Афиноген поставил ведро на валун, выступавший на треть над поверхностью озера, достал из кармана куртки марлю, расправил ее, накрыл сверху ведро и стал наливать воду деревянным черпаком, который был у него припрятан в траве на берегу.
— От кого прятал ковшик, кому его здесь взять? — спросил я.
Тонщик с недоумением посмотрел на меня, словно удивляясь странности этого вопроса, смущенно улыбнулся и покачал головой.
— Дак привычка. Взять его тут, конечно, некому. Мудреная вещь — привычка. Я после армии три года жил на Украине, штукатуром работал. Специальность строительную приобрел после стройбата. Привык, как все штукатуры, прятать свой мастерок, а ковшик-то, он вроде как мастерок, значит. Схороню в траве и вроде как надежнее. Избу, где приемник и вещи, уходя на цельный день не запираю, а ковшик, значить…
Точно чего-то устыдясь и спеша перевести разговор на другое, он стал пояснять мне, почему наливает воду через марлю.
— Козявки вредные водятся в этом озере. Вода вкусна, мягка, лучше, чем в соседних озерах, и мыло мылится лучше, потому как нет здесь извести, а вот мелкие такие козявочки есть, оне ведь понимают, зараза, где лучше да слаще. Не процедишь воду — брюхо после пучит. Лошадь из этого озера никогда не станет воду пить.
Мы поднялись наторенной тропочкой к избе, оставили ведра с водой под навесом, Афиноген растопил печь, установил на огонь казан для ухи.
Изба у Афиногена чистая, просторная, с одним чуть перекошенным окошком на море. Вдоль стен в два яруса нары, задернутые занавесками из цветастого ситца. Рядом с печью полки с припасами чая, сахара, соли, которых хватило бы на несколько месяцев и для четверых. У окна, на выскобленном до белизны столе, транзистор, на гвозде — морской бинокль и портативная рация в кожаном чехле. Бревенчатый свод настила темен, в разводах копоти, напоминавших поблекший замысловатый рисунок, но над нарами было выбелено известью, которой, как видно, не хватило на весь потолок.
В печи, наполняя избу уютом и теплом, глухо с монотонным подвыванием, с предсмертным потрескиванием поленьев, гудело и словно злобилось от тесноты, от сдерживающего его каменного свода, пламя, бросая из поддувала на пол дрожащие, розовые отблески.
Афиноген опустил в казан крупно нарезанные куски семги, из-под крышки выбивался густой парок, сладко дурманящий, распространявший по избе крепкий запах, будораживший уже томившееся предчувствием чрево, призывно и настойчиво щекочущий ноздри.
Афиноген сел на лавку против меня и уставил пристальный взгляд в окно. Короткие редкие ресницы его чуть приметно вздрагивали, в темных глазах отражался крест оконного переплета.
Шел уже прилив, вода прибывала почти незаметно, но из окна мне видно было, что часть сети, называвшаяся отбоем, наполовину затоплена.
Шеренга черных высоких кольев словно уходила в море, неся на плечах растянутую снасть.
Я представил себе, как сидит Афиноген вот так в избушке один, напарник его уже месяц на сенокосе, и в его одинокой жизни незаметно проходят дни, недели, месяцы. От тонщика вроде бы ничего не зависит, от погоды все зависит, от того, какой ветер подует, какое будет течение. А пойдет семга к берегу или нет — это уж как бог на душу положит. Великое терпение надо иметь, чтобы сидеть вот так у моря и ждать, а отлучиться в деревню, что лежит в пятидесяти километрах, где у Афиногена молодая жена и дети, нельзя, идет промысел, и каждый день короткого лета дорог, лето, как говорится, зиму кормит.
О чем он думает, лежа на нарах и дожидаясь отлива, о чем мечтает, отгороженный от всего мира этим пустынным берегом? Глаза сейчас у Афиногена какие-то напряженные, страдальческие. Он долго смотрел в окно, словно меня здесь в избушке рядом с ним не было. Пришел я к нему — ну и ладно, а уйду — он тоже не загрустит. Был я здесь, не было меня — что изменится в его неторопливой и размеренной по часам приливов и отливов жизни? Мне думалось, живет он один уже второй месяц, а потребуется, просидит и до конца лета, если на сенокосе не будет хватать рабочих рук и никто не придет, не сменит. Эта сдержанность его, погруженность в некое летаргическое состояние — разумно выработанный психикой настрой, защитная реакция человека на вынужденное длительное одиночество. Будь он по натуре жив и весел, будь говоруном и шутником — ему бы здесь одному не вытерпеть, не прельстили бы никакие заработки. Северные характеры вырабатываются годами, и люди волею судеб привычны к долготерпению.
7
И вот уха готова. Наваристая, с золотистыми блестками жира на чуть мутноватой, ломающейся под черпаком густой пленке. Крупные розовые куски семги вязки и сочны, с пряным и нежным вкусом. Кажется, ничего вкуснее не доводилось мне пробовать прежде. Мы молча, неторопливо и пристально едим, словно совершаем важную работу, и теперь молчание, воцарившееся между нами, кажется мне оправданием.
Распарившись от ухи, разомлев и обмякнув, я ощутил во всем теле какую-то сонливую тяжесть, отупляющую, пьянящую сытость. Хотелось тотчас завалиться на нары и уснуть. Успокаивающе потрескивали в печи отгоревшие поленья. Казалось, и пламя пресытилось, утомилось от жаркой работы и медленно затихло, обессиленно роняя в поддувало изредка выпадавшие на пол легкие угольки.
Афиноген принес и поставил на стол закипевший чайник, подвинул ко мне печенье, кулек с конфетами…
— Угостить мне тебя больше нечем. Уха да чай, чай да уха — вот и вся наша рыбацкая пища. Картошки у меня нет, а хорошо бы поесть отварной картошечки. Сегодня семгу едим, завтра семгу, каженный день семга и семга. Хоть бы какие пакеты суповые завезли к нам в магазин. Может, где в городах семга в диковинку, а нам на тонях она приелась во как, — сделал он жест рукой выразительный и чиркнул себя ладонью по горлу. — Казан ухи семужьей отдал бы за вермишелевый супчик. Переводим дорогую рыбу, а пакетики суповые с концентратами никто не заботится к нам завести. Мы с напарником моим на уху за сезон расходуем не меньше полтонны рыбы. Я ведь завтра уху сегодняшнюю есть уже не буду — выплесну, новую сварю и снова казан. Мало ли кто в гости заявится. А то бы пару пакетов в обед, пару на ужин… В городах семгу продают по девятнадцать рублей за килограмм. Это же сколько мы изведем за сезон дорогой рыбы?
— Примерно на десять тысяч рублей, — сказал я.
— Так. А сколько тоней по всему побережью? И ведь все рыбаки каженный день варят уху, хоть и осточертела она здесь каждому. А нам бы сюда копеечные пакеты суповые с концентратами — вот тебе государству и экономия. Так? Да только никто об этом мозгами не раскидывает. — Он потер тыльной стороной ладони щеку и угрюмо посмотрел на меня, словно я имел какую-то причастность к вопросам снабжения.
— Ты часом не знаешь, как там, в больших городах есть сейчас такие суповые пакетики или нет?
— Навалом, — заверил я его. — Сколько надо и в любом гастрономе, бери — не хочу.
Он иронически усмехнулся и покачал головой. — Вот выберусь в отпуск зимой, в Ленинград поеду к сестре двоюродной, там уж накуплю суповых пакетов рублей на десять. Ребятам нашим раздам. Хоть какое разнообразие будет в питании. А то у меня из-за этой рыбной диеты уже который год печень пошаливает. Дак у нас почитай все здесь на побережье печенью мучаются. Печень и повышенное давление. У меня в деревне соседка фельдшерица, так сказывала: почти все сплошь гипир…
— Гипертоники, — подсказал я.
— Во-во, — засмеялся он.