Моя пятка задела его левую ногу, и его левая нога пошла не так, как обычно идет нога у бегущего человека — вперед, а в сторону и зацепилась за его правую ногу.

И на полном ходу, потеряв мяч, он врезался головой в железные стойки гимнастических брусьев, стоявших неподалеку от края баскетбольного поля.

Он ударился о брусья с таким звуком, с каким сталкиваются на улице два грузовика. Весь зал снова вскочил на ноги. Снова стало тихо-тихо. И когда по его лицу медленно покатилась струйка крови, обрушился такой крик и шум, который трудно себе даже представить.

Игроки его команды бросились ко мне, но наши ребята стеной встали возле меня. Держа за руки игроков его команды, наши ребята окружили меня плотным кольцом, никого не подпуская ко мне. А по полю уже бежали болельщики с его факультета. Но и наши болельщики тоже сорвались со своих мест и тоже бежали через поле к нам.

Он лежал под брусьями, а по обе стороны брусьев стеной встали обе наши команды, и за спинами игроков — человек по пятьдесят болельщиков с каждого факультета. И все молчали. Никто не говорил ни слова. Все знали о наших с ним отношениях и о том, что стояло между нами. Все видели, как он подсек меня в первом тайме (он сделал это «чисто»— судьям не за что было его даже наказывать). Все слышали, как я ударился головой об пол, все понимали, что после такого удара у меня не оставалось никаких шансов, чтобы встать.

Но я все-таки встал. Я не жаловался судьям. Я просто взял и встал. А теперь вставать была его очередь.

Но он так и не встал. Может быть, потому, что он был на двенадцать лет старше меня.

И когда стало ясно, что он не встанет, что он потерял сознание, когда игроки его команды подняли его на руки, чтобы вынести из зала, сквозь толпу болельщиков протиснулась она.

Она попросила снова опустить его на пол, приподняла его голову, положила ее к себе на колени, достала платок и медленным, осторожным движением вытерла кровь с его рассеченной брови. Потом она подняла свои большие серые глаза и посмотрела на меня.

Ах, какой это был взгляд! Не забыть мне его, наверное, до конца своей жизни.

Все в нем было, в этом взгляде, все, из чего веками лепилось женское естество во всей своей сложности и загадочности. Напряженно вглядывалась она в мое лицо, пытаясь понять, почему я сделал это, почему я, нелюбимый, поднял руку на него, любимого, на ее бога, почему сделал то, что было так непонятно ей, чего ей так не хотелось.

Все было в ее взгляде, кроме одного. Того, что так хотелось увидеть мне. Не было в ее взгляде жалости к нему. Была скорбь, грусть, печаль, недоумение, а жалости не было.

И я понял, что я проиграл свою партию с ней. Я напрасно «снес» его, я напрасно защищался! Их было двое, а я один, и моя карта была бита с самого начала. Даже теперь, когда он лежал окровавленный под брусьями и не мог встать, она продолжала жалеть только одного меня.

Его унесли. Толпа болельщиков провожала его, как героя. И хотя мне, когда я, как в тумане, с трудом поднимался на ноги в первом тайме, тоже что-то кричали с трибун восторженные болельщики, героем дня был он, а не я. Его уносили с поля, а я встал сам. Он выложился весь, до последней капли, а у меня оставались силы, чтобы самому подняться на ноги.

Его унесли в раздевалку, и она тоже ушла, идя рядом с ним и поддерживая рукой его голову.

Судьи прервали нашу встречу, и так как счет «к моменту столкновения двух игроков», как записали в протоколе, был все еще в пользу нашего факультета, победу присудили нам. Мы выиграли.

Мы выиграли, а я проиграл.

Вся наша команда долго еще оставалась в зале. Мы медленно натягивали на себя тренировочные костюмы, а вокруг нас горячо обсуждали игру самые ярые болельщики с нашего факультета.

Потом я вышел в коридор. Мне хотелось воздуха, хотелось хватануть губами снегу и вообще забраться в какой-нибудь угол потемнее и укрыться с головой большим и тяжелым одеялом.

И тут ко мне подошел один парень, студент нашего института, с которым мы вместе играли в команде мастеров.

— Я был в раздевалке, — сказал он. — Там кто-то из партбюро прибежал, прошел слух, будто ты вообще убил его.

Я молчал.

— Он уже в порядке, — продолжал мой знакомый. — Дали нашатырчику понюхать, и он тут же очухался… А ты знаешь, что он сказал?

Я молчал.

— Он сказал этому деятелю из партбюро, что ты ни в чем не виноват. Он сказал, что он сам просто спотыкнулся.

— А она? — спросил я. — Где была она?

— Она была рядом.

И я понял, что проиграл свою партию с ним. Мне было двадцать, а ему тридцать два, и в нашей неоконченной встрече последний ход записал он, а не я.

И это был правильный ход.

Всю ночь после этой игры я почти не спал, ворочался с боку на бок, курил, ходил по комнате, а рано утром, часов в шесть, раздался телефонный звонок, и черная эбонитовая трубка ее голосом попросила меня немедленно приехать к станции метро «Динамо».

У нее был такой странный голос, что я ничего не стал спрашивать, а просто сказал, что приеду через полчаса, не придав даже никакого значения тому, что неподалеку от метро «Динамо» жил он.

Когда я поднялся наверх н вышел из вестибюля, она стояла около колонны, прислонившись к ней сразу н спиной и головой, и смотрела куда-то вверх. Не глядя на меня, она поздоровалась и сказала, что ей нужно поговорить со мной.

Еще не было даже семи часов, стадион был пуст, а ворота на стадион были открыты, и мы медленно прошли через них и, не глядя друг на друга, пошли по широкой безлюдной аллее.

Начиналась зима, накануне выпал первый снег, все вокруг была белое-белое, как в больнице, и только темные силуэты голых, будто обугленных, деревьев одиноко чернели на сплошном безразлично-белом фоне.

Мы прошли несколько шагов, она неожиданно остановилась и посмотрела на меня. И я вдруг увидел, что на ее лице нет ее глаз, что из глубины ее зрачков на меня смотрит он, смотрит, чуть приподняв свою бородку-клинышек, смотрит пристально, немигающе.

— Ты знаешь, — начала она далеким-далеким голосом и замолчала.

— Ты знаешь, что я люблю все-таки тебя? — сказала она.

Я молчал.

Она закрыла глаза, и из-под ее опущенных вниз ресниц потекли слезы.

Она стояла передо мной, опустив руки и закрыв глаза. Плечи ее вздрагивали, и кончиком языка она старалась поймать катившиеся по щекам слезы.

— Мне холодно, — сказала она. — Поцелуй меня.

В то утро головы не было на моих плечах. Я нагнулся к ней, дотронулся губами до ее щеки и, ощутив солоноватый привкус ее слез, понял: что бы она сейчас ни сказала, что бы ни сделала, я все равно все прощу ей.

Она положила мне руки на грудь, я обнял ее за плечи и вдруг почувствовал, что не я, как обычно, а она чуть притягивает меня к себе за лацканы моего пальто. Это было так ново, так неожиданно, что я невольно подался назад. И она, уловив мое движение, сразу же отпустила меня и отвернулась.

— Ты глупый, — сказала она. — Глупый, глупый…

…Мы прошли мимо высоких футбольных трибун, свернули направо и вышли на территорию малого стадиона. По обе стороны аллеи стояли пустые баскетбольные площадки. Было непривычно и почему-то грустно видеть их без людей, и снега здесь, пожалуй, было еще больше, чем на аллеях. Молодой и искристый, он лежал ровной белой пеленой, и только в некоторых местах крестообразные птичьи следы нарушали его нежную, пушистую нетронутость.

— Как плохо, что началась зима, — сказала она. — Холодно.

Я молчал. Я не знал, почему ей не нравится зима. Я вообще ничего не знал в то утро.

Потом она сказала мне, что хочет есть.

У меня не было денег. Я сказал ей, что мне нужно заехать домой. Мы взяли такси и поехали ко мне. Когда машина остановилась около нашего подъезда, я попросил шофера подождать меня пять минут, а потом зачем-то снял шапку и положил ее на сиденье. Шофер улыбнулся.

Дверь мне открыла мать.

— Это ты приехал на такси? — спросила она. — Куда ты ездил так рано?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: