Вон у нас на Оке, там, где моя родина, там такая верша, да с такой привадой, пуста не бывает.

С замиранием сердца следили за моими действиями ребята. Разговаривали шепотом, обсуждая все возможности, словно боясь, что рыба услышит, догадается и…

Перед сном мы еще посидели у жаркого костра. Дядя Миша рассказывал о побеге из ссылки.

Ночь летняя светла, но вокруг огня тьма гуще. И как-то страшновато. Парк кажется таким зловещим, черным.

Предостерегающе кричит какая-то птица под берегом.

Ребята жмутся к нам, взрослым. Без дяди Миши, без его богатырской спины, возвышающейся над костром, без его басовитого, спокойного голоса было бы совсем страшно.

С таким человеком, пережившим многие опасности и беды и все же уцелевшим, конечно, не пропадешь.

Расширив глаза, смотрят ребята в огонь. Дядя Миша рассказывает, как бежали они с товарищами с каторги и как их подстерегали охотники за беглыми.

— Вдруг ветка хрустнула. Мы сразу наземь. Бац!

И пуля мимо. Тут мы за ножи и прочь ползком, в разные стороны. Сначала хотели бежать. Но обидно мне стало.

Кто же это выследил нас, как зверей, какой подлец, в каком он человеческом образе? Захотелось мне схватить его за шиворот, заглянуть в глаза…

Пополз. Крадусь<p>— листом не шелохну, как уж. Захожу подальше от костра, чтобы он мне на огне виден стал, а не я ему. И нашел. По тени определил. Тень вдруг шевельнулась у старого пенька.

Прыгнул, навалился, нащупал кадыкастую глотку под жесткой бородой… «Отпусти… Не предавай смерти… Дети малые…»<p>— хрипит. А товарищ мой подоспел и камнем замахивается. «Стой, не надо!» Вытащили мы негодяя к костру. Смотрим<p>— невзрачный он, охотник на людей.

Зипунишко драный, ружьишко кой-какое. Переломили мы его пополам, трахнув об дерево. А «убивец» в слезы:

«Погубили, каторжанцы, погубили, окаянные, чем жить будем! У меня же трое внучат. Сироты…»<p>— «А зачем же ты, чалдон, вышел в темную ночь сирот плодить? Может, и у нас в России жены, дети?» Молчит, старый гриб.

«Сколько вам за каждого убитого полиция платит?»<p>— «Двадцать пять целковых, милай! Это же подумать, пять кулей муки! На всю зиму нам… Да разве ваш брат, каторжанец, больше стоит? Все равно пропадет зря, тайга слопает… А так хоть людям польза… Не чалдоны мы, переселенцы из Расеи. Запашку третий год зря делаем. Опять мороз в самое колошение, весь посев убил… Чего кусать будем? Поселенцы, известно, нищие… Вот и надоумили казачки-староверцы… Они ведь на вашем брате дома построили… под железом!»

Отлупили мы его, дурака, как следует. А потом напоили нашим каторжанским чайком, заваренным на травах, и отпустили. И сами, конечно, от такого места подальше ушли.

— Это все с вами было, дядя Миша, это не из книжки?

— Все правда. За каждого беглого с каторги, убитого или живого, царское правительство, как за волка, давало денежную награду. Охота за людьми была выгодней, чем за пушным зверем. Так вот и пробирались мы. И часто самой опасной встречей в тайге была встреча с человеком…

После такого рассказа отойти от костра страшно.

Где уж там заснуть в шалаше, темном и ненадежном!

Я чувствую, как прильнувшие ко мне тела дрожат мелкой дрожью. Узнаю Игорька. Это он сжимает мою руку, не отпуская. Узнаю, чую, как греет мне бок прислонившаяся толстая Рая. Слышу, как громко бьется сердце прильнувшей ко мне Кати-беленькой.

Желая отогнать страхи, дядя Миша вдруг свистнул по-разбойничьи:

— А ну, молодцы, песенку! Нашу любимую, бродяжную. Все ее знают?

И затянул про славное море, священный Байкал.

Ребята подхватили. Мы распелись. И страхи отлетели от нас.

Ночью долго не могли угомониться ребята. Нелегко заснуть первый раз в жизни не дома в кровати, а в шалаше на соломе. На коломенской башне таинственно кричит сова. С Москвы-реки доносится плеск от широких плиц колесного парохода. Ржут кони на лугу, тревожно и призывно.

— Спать, спать, ребята! Подъем будет ранний, — обходя палатки, говорю я.

Нет, нелегко заснуть.

Когда я хотел уже покинуть палатку звена имени Либкнехта, притворившегося крепко спящим, вдруг меня схватила рука, высунувшаяся из-под одеяла, и притянула к себе.

— Вожатый, — жарко зашептал мне на ухо Игорек, — вожатый, ты это правду обо мне сказал, когда мой узел на всех делил? Ты это про меня так думаешь, что я такой товарищеский?

— А какой же ты, Игорек?

Мальчик не ответил. Но вдруг я ощутил, что его маленькая рука гладит мою<p>— тихо, осторожно.

И, отвечая на эту робкую ласку маменькиного сынка, не привыкшего засыпать без ласк и поцелуев, я, «старый комсомолец» из суровой школы первого поколения, вдруг, сам того не ожидая, нагнулся и поцеловал пионерчика в горячий, влажный лоб. Накрыл его старательно одеялом и поскорей вышел. У меня как-то странно забилось сердце.

Как это чудесно<p>— самим добывать себе пищу!

Рассвет застал весь лагерь мирно спящим. Только дядя Миша все еще сидел у костра, ковыряя в углях палочкой. То ли ему не спалось от нахлынувших воспоминаний, то ли решил покараулить первый сон нашей детворы в лагере.

Он проверил, хорошо ли постелена солома. Посоветовал входы в шалаши завесить одеялами<p>— и для тепла и от комаров. Одеяла, что потолще, велел подстелить, а теми, что полегче, накрыться. Ребята так и сделали. Укрылись, угрелись, улеглись потесней, да так и заснули, что проспали почти до обеда.

На первый раз я не решился потревожить их сон ранней побудкой.

— Конечно, пусть спят сколько влезет, — улыбнулся дядя Миша и молча указал на трогательную картину: обняв рукой Котова, с ним рядом спал наш приемыш.

Накануне из-за него разгорелся большой спор: с кем малыш должен жить и где ему спать. Девочки требовали его себе, «потому что он еще совсем маленький», а ребята себе, «потому что он мальчик, сын отряда, а не дочка».

Разобиженные пионерки пообещали найти себе в приемыши девочку и назвать ее дочерью звена.

Помирил всех дядя Миша, сказав, что заботу о малыше нужно делить поровну: девочки будут одевать, обшивать, умывать, а мальчики учить плавать, лазить по деревьям, бороться. Спор, где малышу спать, решило его веское слово: мальчик должен спать в шалаше у мальчиков.

Неожиданное появление приемыша не удивило дядю Мишу.

— Это хорошо, — сказал он мне, — это даже очень хорошо<p>— забота о младших воспитывает добрые чувства в старших.

— А как же дальше? Лето мы всем отрядом, конечно, продержим малыша, а потом?

— А ты заранее не волнуйся, как быть потом, там видно будет!

Не барабан и не горн, а только пригревшее солнце выманило наших подопечных из шалашей.

Продрали глаза. Многие не сразу сообразили: «Где я?», «Что это?». Ах, это мы в лагере! А это наш вожатый раздувает самовар. А вон и дядя Миша. Все вспомнили.

— Ну, как рыба? Много попалось?

— А я еще не смотрел. Вас ждал. Пойдемте вместе.

Никогда еще ни одну вершу не вынимал рыбак из реки при стольких свидетелях. А вдруг пустая? Нагнулся я, нащупал под водой прутья, приложил ладонь, что-то стучит там, толкает. Развязал лычки, освободил от корней да как подниму над рекой. Тру-ту-ту! От брызг радуги.

Живое серебро забилось, заиграло на солнце под радостные крики и дикарскую пляску ребят.

Дядя Миша снял хвостовое кольцо, стягивающее концы прутьев, и на зеленую траву выскользнула груда сверкающей плотвы. Стали считать. И вот чудо<p>— на каждого по одной. Двадцать семь штук. Только дяде Мише да вожатому не хватило…

— Это в одну вершу столько, а если их десять поставить?

— А если двадцать семь, каждому сплести по одной?

— Ребята, да ведь мы рыбой можем прокормиться!

— Ну-ну, — успокоил страсти ребят дядя Миша, — это ведь не всегда так бывает. Иной раз и в десяток вершей ни одной рыбки… Нам повезло. Пришла стайка и вся за муравьиными яйцами влезла.

За неимением сковороды плотву мы испекли. Каждую рыбешку выпотрошили, оставив в чешуе, брюшко посолили. Потом надели на ивовые прутья и, как на вертеле, повертывали над углями. Каждый был сам себе поваром.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: