Но суровая действительность все время теснит романтику и налагает жесткие ограничения на сферу фантастического. Мысль Одоевского о мелочах как цели бытия множества людей заставляет вспомнить знаменитые слова из «Мертвых душ» о «страшной, потрясающей тине мелочей, опутавших нашу жизнь». В этой-то тине быта и вязнет постепенно герой «Сильфиды». Подобно Гоголю, Одоевский показал страшную власть быта, бездуховной материальности, разрушающую личность и выталкивающую ее либо в житейскую пошлость, либо в безумие. На это сходство указывал еще Аполлон Григорьев: «…Одна сторона всеобщей болезни, отмеченная Гоголем и Одоевским — это власть творимой силы множества над всяким и каждым, несмотря на демоническую силу личности; но в каждой личности отдельно таится еще злой и страшный недуг безволия или, точнее сказать, рассеяния сил, потерявших в человеке центр, точку опоры»[22].

В герое «Сильфиды» медленно гибнет человеческое начало, высокоразвитая духовность, и он становится «живым мертвецом», двойником бригадира из одноименной повести Одоевского. И потому «Сильфида», как и другие «таинственные» повести писателя, не противостоит «Бригадиру», «Балу», «Княжне Мими», «Насмешке мертвеца», а, напротив, служит вместе с ними одной цели — беспощадной социальной сатире, критике неидеальной действительности, «пошлой прозы жизни» и утверждению высоких идеалов и всеобъемлющих духовных исканий.

В повести «Саламандра» видно стремление писателя соединить историю, философию и художественную прозу. В сущности, это составное произведение, романтическая дилогия о трех эпохах — петровской, послепетровской и современной Одоевскому поре 1830-х годов. В пределах обычного исторического романа в духе Вальтера Скотта такое соединение было невозможно.

Одоевский, как всегда, нашел особый путь: он соединил в рамках одного произведения историческую прозу и философско-фантастическую повесть «Эльса». Историческую повесть «Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия» можно было бы назвать иначе — «Финн Петра Великого», ибо здесь явственно ощутимо воздействие незавершенного пушкинского романа «Арап Петра Великого», судя по всему известного Одоевскому еще в рукописи. Это история юного финна Якко, отправленного Петром Первым на учение в заморские страны. Подобно пушкинскому арапу Ибрагиму, Якко становится свидетелем, а затем и участником великих свершений царя-труженика.

Но постепенно Якко из «естественного», выросшего в органичном единении с родной природой и народом человека превратился в типичного исполнителя, одержимого мыслью о продвижений по службе и покровительстве царя. После смерти Петра Первого ученый типограф и переводчик «цифирных книг» стал алхимиком, жаждущим золота, власти над миром и людьми. И во второй части «Саламандры» показано постоянное снижение, профанация высокой науки и духовных идеалов петровской эпохи, начавшаяся после смерти Петра.

Как и пушкинский Германн, Якко приходит к мысли, что ради золота все дозволено. Это уже сознательный демонизм, злая сила, которой рабски прислуживает лишенная этического начала наука. Саламандра, дух огня, возвещает алхимику, что любое желание его исполнится — стоит только пожелать. Но желания Якко — злобные и антигуманные. Каждое из них, исполняясь, уносит чужую жизнь.

Главная страсть алхимика — золото. Он каждую ночь превращает свинец в золотые слитки и пляшет над золотом, объятый безумной и упоительной радостью. И этот его танец становится страшным символом недолжного существования, основанного на последовательном отказе от всего человеческого. В довершение всего Одоевский придает Якко весьма многозначительную черту: его герой в конце концов отказывается ради золота и от своего человеческого облика и переселяется в тело убитого им старого графа. Таков итог этой жизни, которая не нашла опоры в своей эпохе и была вынуждена опираться лишь на себя, что неизбежно привело к известной формуле «все дозволено». Рассказ о поучительной судьбе Якко, размышления о судьбах науки, о переменах в российской действительности — вот главное в «Саламандре», а фантастика при всей ее сложности и многозначности лишь помогает реализовать этот замысел Одоевского.

Своими литературными успехами Одоевский в немалой мере был обязан постоянному творческому общению с Пушкиным, заметившим молодого писателя еще в пору издания журнала «Московский вестник» и затем привлекшим его к сотрудничеству в «Современнике». Советы Пушкина, пример его собственной прозы, и прежде всего «Повестей Белкина», «Капитанской дочки» и «Арапа Петра Великого», помогли Одоевскому найти свою манеру повествования, «Форма — дело второстепенное; она изменилась у меня по упреку Пушкина о том, что в моих прежних произведениях слишком видна моя личность; я стараюсь быть более пластическим — вот и все»[23], — писал Одоевский в 1844 году, отвечая своим критикам.

С классической русской прозой пушкинской школы мы встречаемся и в главной книге Владимира Одоевского — «Русских ночах». Книга эта одинока в истории нашей литературы; ее просто с чем сравнить. Судьба этой книги была особенно трудной: при своем появлении «Русские ночи» были встречены недоуменными рецензиями, и трезво мыслившие люди 40-х годов, обнаружив в этой «странной» (Белинский) книге весьма серьезный, доказательный и нелицеприятный спор со многими своими любимыми идеями, единодушно признали ее несовременной и несвоевременной. Лишь из Сибири прозвучал одобряющий голос старого друга Вильгельма Кюхельбекера: «Книга Одоевского „Русские ночи“ — одна из умнейших книг на русском языке… Сколько поднимает он вопросов! Конечно, ни один почти не разрешен, но спасибо и за то, что они подняты — и в русской книге!»[24] И затем для «Русских ночей» настала долгая пора забвения, хотя книга оставалась в литературе и ждала своего часа, нового глубокого понимания.

«Русские ночи» — своеобразный памятник тому временя, ценнейший документ, последнее слово, сказанное целой эпохой русской жизни о самой себе. Без этой книги неполным будет наше представление о времени, когда возникали, оформлялись многие жизненно важные для развития нашей культуры мысли и проблемы. «Эта эпоха имела свое значение; кипели тысячи вопросов, сомнений, догадок — которые снова, но с большею определенностию возбудились в настоящее время; вопросы чисто философские, экономические, житейские, народные, ныне нас занимающие, занимали людей и тогда, и много, много выговоренного ныне, и прямо, и вкривь, и вкось, даже недавний славянофилизм, — все это уже шевелилось в ту эпоху, как развивающийся зародыш»[25], — писал позднее Одоевский о 20-30-х годах прошлого века.

Глубина философской мысли Одоевского отнюдь не превращает «Русские ночи» в скучную ученую книгу. Пластичной, четкой, скупой на словесные украшения и фигуры прозой написаны повести, составившие основу книги и воплотившие в «историко-символических лицах» своих персонажей мысли автора о судьбах людей и цивилизаций.

Выпуская в свет столь уникальную, сложную по форме и мыслям книгу, Одоевский не без оснований опасался, что критика и читатели не все в ней поймут и оценят: «Более всего я ожидаю нападений на форму, мною избранную… Соединение частей моей книги будет ли для них представляться в виде того живого организма, в котором мне оно представлялось?»[26].

Но он не мог и не хотел дожидаться всеобщего понимания, ибо с полным правом считал эту книгу одним из главных дел своей жизни. В молодости любомудр Одоевский смело задал вопрос: «Мы, русские, последние пришли на поприще словесности. Не нам ли определено заменить эпопею, теперь невозможную, драмою, соединяющею в себе все роды словесности и все искусства?»[27]. Такой универсальной романтической «драмой в прозе», соединившей в себе повествовательный эпос, лиризм и драматические элементы, даже музыкальный принцип (идея контрапункта в прозе), и стали «Русские ночи», одна из самых оригинальных книг мировой литературы.

вернуться

22

Аполлон Григорьев. Собр. соч., вып. 8. М., 191б, с. 13.

вернуться

23

См. наст. изд., с. 302.

вернуться

24

В. К. Кюхельбекер. Дневник. Л., «Прибой», 1929, с. 297.

вернуться

25

В. Ф. Одоевский. Русские ночи, с. 192.

вернуться

26

ОР ГПБ, ф. 539, оп. 1, пер. 13, л. II.

вернуться

27

В. Ф. Одоевский. Теория изящных искусств. Парадоксы. — «Московский вестник», 1827, ч. II, № 6, с. 168. На это суждение молодого писателя мы можем смотреть и как на своего рода прозрение, предсказание появления русского классического романа, действительно соединившего в себе напряженный драматизм трагедии, психологизм лирики и величие эпоса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: