Париж, 14 октября 1941
Вечер у Шпейделя в «Георге V». Там Зибург{19}, с очаровательной легкостью овладевший арсеналом средств международного журналиста и, что важно, с ярко выраженным чувством собственного достоинства, делающего талант презентабельным. По гороскопу, вероятно, средний Юпитер и полное Солнце; как обычно в таком случае, очертания лица от овала приближаются к окружности. Впечатление еще усиливают волосы, торчащие точно лучи.
Он считает поражение Франции неизлечимой болезнью, но верит, однако, в длительное превосходство этой страны в вопросах вкуса и культуры.
Днем со Шпейделем у Саша Гитри на авеню Элизе Реклю. Перед домом на тротуаре стоит бюст отца, актера Люсьена Гитри,{20} в саду — скрученный порывом страсти женский торс работы Родена.
В знак приветствия Гитри протянул мне папку, где лежало по одному письму Октава Мирбо, Леона Блуа{21} и Дебюсси,{22} — трех авторов, о которых мы говорили в нашу первую встречу; он просил меня включить их в мою коллекцию. Особенно хорош листок, принадлежащий Блуа, с его личными замечаниями, написанными свойственным ему монументальным почерком.
Затем мы осмотрели книги и рукописи, среди них — «Воспитание чувств» Флобера. Он показал мне посвящение Бергсона на одной из его книг: «A Sacha Guitry un admirateur»,[19] причем это un в сравнении с son он считал особенно утонченным. Дорожный кофр Мольера с первыми изданиями всех его пьес, Наполеон с маршалами Империи, отлитыми из олова, и многое другое.
В спальне. Над кроватью в стене пробито окошко, как в столовых, куда подается поднос из кухни. Оно выходит к кровати супруги. «Немного узко для Вас, маэстро», — говорит один из гостей. «Хорошо, что Вы не мадам Гитри», — осаживает его изящная хозяйка дома.
Опоздав, является подруга по театру. «Самая прекрасная женщина в Париже двадцать лет тому назад», — шепчет мне Гитри, прежде чем поздороваться с ней.
За столом. Салат сервирован на серебряной, мороженое — на золотой посуде, видевшей еще Сару Бернар. Снова удивил меня африканский темперамент, особенно при рассказывании анекдотов, в которых встречи с королями играли особую роль. При этом изображение разных лиц, о которых шла речь, подкреплялось той или иной мимической деталью. Очень хороши, артистичны были руки, манипулирующие при разговоре большими очками в роговой оправе.
Ясно, что при подобной одаренности человек расходует весь личностный запас, который мог бы достаться браку. Впрочем, мое первое впечатление изменилось, так как речь идет о человеке, без сомнения обладающем сердцем, наделенным той частью первоначальной материи, что придает стержень характеру. Верно также и то, что мы сами наслаждаемся, находясь в орбите притяжения подобной индивидуальности, — это хорошее настроение и создает тот климат, в котором она расцветает.
Париж, 18 октября 1941
Днем в «Рице» с Карлом Шмиттом,{23} делавшим позавчера доклад о значении различий в сухопутном и морском международном праве. Присутствовали полковник Шпейдель, Грюнингер, граф Подевильс. Разговор о научных и литературных контроверзах нашего времени. Карл Шмитт сравнил свое положение с положением белого капитана, захваченного черными рабами, из мелвилловского «Бенито Серено»{24} и процитировал выражение: «Non possum scribere contra eum, qui potest proscribere».[20]
Гуляли в Трокадеро вдоль правого берега. Обсуждали ситуацию. Карл Шмитт видит ее суть в том, что с человека, словно корка, начинают спадать наслоения, мешающие проявлению свободной воли, подобно тому как животные являются отпавшими масками человеческого образа. Человек отторгает новый звериный порядок; опасность процесса в том, что в него втягиваешься.
Я добавил, что это окостенение уже описано в Ветхом Завете символикой образа Медного Змия. Чем ныне стала техника, тем был тогда закон.
В конце дня осматривали черепа и маски в Музее человека.
Париж, 19 октября 1941
С Грюнингером и Карлом Шмиттом в Порт-Рояль. Я снова увидал там маленькое птичье гнездо на книгах Паскаля, так развеселившее меня однажды. В самой заброшенности этих мест больше жизни, чем в их музейной предназначенности. Мы сорвали лист с уже начавшего погибать орехового дерева Паскаля. Потом завтрак в Мулен-де-Бишерель и пребывание в Рамбуйе и Шартре, где я впервые увидел собор. Не хватало витражей и вместе с ними — его величия.
Париж, 21 октября 1941
Докторесса отыскала меня в «Мажестик» по поводу вещей из сейфа. Речь идет о письмах, написанных мною из Швейцарии в 1936 году Йозефу Брайтбаху{25} и исчезнувших среди прочих бумаг, изъятых из сейфа. Там упоминается и другая переписка, например с Валериу Марку. Я осторожно попытаюсь завладеть этими вещами через девизный отдел при главнокомандующем. Мои личные заметки и дневники я держу в «Мажестик» под надежным замком. Ввиду того что по поручению Шпейделя я обрабатываю бумаги как об операции «Морской лев», так и «о борьбе за власть во Франции между командующим и партией», в моей комнате установлен особый стальной сейф. Впрочем, все эти бронированные ящики — лишь символ личной неприкосновенности; если она будет под вопросом, взорвут и самые крепкие замки.
Париж, 22 октября 1941
Прогулка с модисткой-южанкой, прибывшей с испанской границы и справлявшейся у меня о своем приятеле. Я доставил себе удовольствие, купив ей шляпку в салоне недалеко от Оперы. Модель размером с гнездышко колибри, с зеленым пером. Удивительно, как похорошела и изменилась малышка в этом новом украшении, точно солдат с приколотым на груди знаком отличия. Это уже был не головной убор — это была декорация.
Болтая, бродили мы по сумрачным переулкам вокруг церкви Магдалины. На этот квартал указал мне Морис. Такие соприкосновения будят во мне острое любопытство: хочется прислушаться к незнакомым людям, войти в чужие сады и подняться по лестницам запертых домов. Так удалось мне заглянуть в этот почти деревенский угол — a noste, как они говорят, — с его каштановыми рощами, грибами и голубями.
Волк, вламывающийся в загон, разрывает из загнанных туда овец лишь две или три. Прочие несколько сотен затаптывают друг друга сами.
Париж, 23 октября 1941
Разговор с докторессой в небольшом кафе. Она — врач; изящный, точный, сметливый ум. Предметом разговора сразу стал сейф, потом беседовали о грамматике и общих знакомых, об Эркюле например.
Закончил: Гюисманс{26} «По течению», я обнаружил его у Бере, с посвящением автора другу Рафаэлли,{27} если я правильно понял.
Герой книги, Фромантен, буржуазный Дез Эссент.{28} Весь тон произведения говорит о стойком отвращении к искажениям, произведенным цивилизацией, на каждой странице видишь мнения и приговоры, выдающие заболевание желудка на нервной почве. Мне снова пришло в голову, что иные болезни словно увеличительное стекло позволяют более проницательно разглядеть суть сопутствующих им явлений, по ним можно классифицировать литературу декаданса.