Перестрелка затянулась. Было уже за полдень. Солнце слепило казаков, так как смотрело им в глаза. Результата боя не было видно. Но вот мы услышали какие-то крики слева, южнее нас, и тут же увидели казачьи папахи на каменистом турецком завале, командовавшем над всей местностью. То храбрый подъесаул Доморацкий по личному почину с взводом казаков выбил оттуда турок.
Он закричал с высоты командиру сотни подъесаулу Алферову:
— Ка-зак Су-хи-нин уби-ит… приш-ли-те но-си-ил-ки…
С занятием Доморацким «ключа позиций» турки зашевелились. Из села, что перед нами, группами они стали отходить на запад. Мы поняли, что исход боя предрешен. Огонь турок уменьшился. Быстрыми перебежками казаки перемахнули ложбину и заняли их позиции. Кучи гильз валялись везде. На участке 1-й сотни убегали турки и курды в белых штанах. На самом правом фланге, у поста Гюрджи-Булах, 4-я сотня есаула Калугина наконец сломила сопротивление турок. Они побежали. И с нашего высокого участка видно, как один из взводов сотни под командой сотника Дьячевского ровно на закате ясного осеннего солнца лавой, стремительным аллюром неизъезженных казачьих коней атаковал уходящих турок. Они бегут, но мы видим, как заметно уменьшается расстояние и вот турки остановились, побросали винтовки и подняли руки вверх. Их быстро окружили казаки. Вся наша цепь первой и третьей сотен вскочила и побежала к селу, над которым еще развевался турецкий красный флаг с белым полумесяцем и звездою. Флаг сорван. Он высился над таможнею. У входа стоит перепуганный старик чиновник. Казаки его не тронули, и лишь гурт белых гусей стал их добычей. Мы не ели и не пили со вчерашнего дня.
Я смотрю на казаков. Все веселы. В поту, в пыли. Папахи круто сдвинуты на затылки. Полы черкесок отвернуты за пояса. Все держат винтовки в правой руке горизонтально, готовые ежесекундно вскинуть их, если того потребует случай. И ничего в них не было от регулярной армии.
После боя, после первого боя в их жизни, они излучали какое-то особенное молодечество, безграничную удаль, братскую дружественность и, словно после «кулачек» в своей станице, полную удовлетворенность боем, воспринятым как привычная забава.
Я наскочил на сотенного кузнеца-богатыря, казака Подымова — как он смел добивать раненого курда, с которым долго один на один вел борьбу?
— Ты знаешь, что в уставе сказано — раненого не добивай?! А он с улыбкой мне отвечает, став в положение «смирно»:
— Ы-ы… Ваше благородие! Ну, а ежели бы он мине ранил, так вы думаете, он не добил бы?
Это сказано так просто, наивно и логично, что я не нашелся сразу, что ему ответить. Как бы в поддержку «параграфа устава», я повернулся к казакам, но на их лицах прочитал то, что ответил мне Подымов. А умный его взводный урядник и станичник Нешатов — тот даже сощурился и словно говорил мне выражением своего лица: «Чудак вы, ваше благородие… да ведь Подымов прав».
— Ну… чтобы никто не знал об этом, — наставительно говорю всем.
— Слушаемся, ваше благородие, — отвечают они, но в их понятии, да и в моем, Подымов стал героем, и об этом в полку все узнали сразу же на биваке, как и не было ни у кого сомнения, что ежели бы победил курд — он перерезал бы ножом горло казаку и после его гибели.
За этот подвиг Подымов был награжден Георгиевским крестом 4-й степени, но через полгода.
После боя. Подхорунжий Илья Дубина
Мы считали бой законченным. Преследовать было некого. Противник испарился, уйдя в сторону Баязета. Пришло распоряжение присоединиться к полку. Нас встретил командир полка и искренне поблагодарил за победу. Маневский обнял меня, а Леурда крепко пожал руку. На их лицах я заметил усталость. В полном неведении нашего боя они переживали его острее, чем мы. Из-за бугра показалась 4-я сотня. Она шла медленно, так как впереди вела человек тридцать пленных. Весь бивак бригады повернулся в ее сторону. Есаул Калугин отрапортовал генералу Николаеву о прибытии после боя и о количестве захваченных в плен турок. Мы с нескрываемым любопытством рассматривали турецких солдат — все они со связанными казачьими вьючками назад руками. С хорунжим Леурдой подошли к бравому черноусому фельдфебелю. Он скромно, смущенно смотрел на нас. Ему было явно неловко перед нами: вот он, фельдфебель, начальник поста, попал в плен. Кто-то сказал, чтобы мы близко не подходили к нему, так как «он может укусить».
Все солдаты в одежде защитного цвета. Я думал, что наш генерал будет их строго допрашивать, а он, увидев, что у них связаны руки, рассмеялся и приказал немедленно же развязать их. И к моему удивлению, никто из них не кусался, не выражал злобы и не собирался убегать.
Отойдя к главным силам на персидскую территорию, за село Базыргян, бригада впервые заночевала боевым биваком, не разбивая палаток.
Хотя мы и не ели ничего со вчерашнего вечера и для сотен был приготовлен горячий ужин в походных кухнях — аппетит куда-то испарился.
Мне сказали, что хорунжий Семеняка убит. Моему горю не было конца…
Так вот какова война — застучало в моей голове. Убит… то есть я его уже больше никогда не увижу?!.. И не буду уже никогда с ним разговаривать?!
Убит… значит, выходит, он напрасно учился, напрасно стал офицером, напрасно рос, напрасно родился?!
Убит… значит, от него не осталось ничего?! И вместо офицера, который еще только вчера со мною так мило, дружески разговаривал, осталось только бездыханное тело?!
Убит… как же об этом уведомить его несчастную мать-вдову, которая жила только им одним, своим любимым и единственным сыном?! Что же она испытает в этот ужасный для нее момент?!
Я почувствовал какую-то пустоту в душе, бесплодность жизни, и мне безумно захотелось спать, спать… И я, не раздеваясь и не снимая оружия, накинул бурку и лег возле своего офицерского вьюка. Лег и немедленно же заснул мертвым сном.
Спал очень долго, как никогда. Было будто жестко лежать, и чувствовалась сырость.
— Ваше благородие!.. Ваше благородие! — взывает ко мне мой верный денщик Иван Ловлин, по прозвищу Абдулла, тормоша за плечо. — Уже все встали, скоро полк будет выступать. Закусите что-нибудь!
И я проснулся. И вспомнил вчерашний бой. Вспомнил, что Семеняка убит, и подумал — это приснилось мне во сне.
От долгой вчерашней пальбы из винтовок еще трещало в ушах. Я сразу же почему-то вспомнил картину, когда казак Подымов шашкой добивал курда, стремившегося убежать от него на одной здоровой ноге. И случай этот давил на меня тяжким упреком уставного параграфа — «раненого не добивай».
Ночью, оказывается, прошел дождь. В моей борозде стояла вода. Бурка промокла. Холодною водою освежил глаза и подошел к Маневскому и Леурде. Они завтракали.
— Долго вы спали, Федор Иванович, — говорит мне Маневский. — А теперь садитесь кушать своего гуся… Трофей вчерашнего боя.
Для жареного гуся у меня нашелся некоторый аппетит. Мы, три офицера сотни, сидим на бурках и закусываем. Подходит вахмистр сотни, сверхсрочник И. М. Дубина, казак станицы Кущевской, и весело первый произносит, обращаясь ко мне:
— Здравия желаю, ваше благородие! — и тут же спрашивает о моем настроении, как я спал. Он не в меру любезен и любознателен. Интересуется, хорошо ли гусь уварился. Он ведь турецкий. И сам смеется над своей остротой.
Я ем молча, и мне начинает надоедать словоохотливость вахмистра. Правда, он всегда любил поговорить со своими офицерами и оказать им услугу, но сегодня он… уж очень пересаливал. И главное, Маневский, всегда его останавливающий, сегодня не только этого не делает, но словно сочувствует ему. И, глядя на меня, улыбается. Наконец он не выдерживает и говорит:
— Федор Иванович! Да поздравьте подхорунжего Дубину! Неужели вы ничего не замечаете? Посмотрите на него!
Я поднимаю на вахмистра сотни свои печальные глаза и, право, ничего не замечаю, кроме его счастливого полного лица.
— Да на погоны посмотрите, — подсказывает мне Маневский.
Я бросаю взгляд на погоны и вижу у него вместо вахмистрских сверхсрочнослужащего, по краям обшитых галуном, как у юнкера, теперь на черкеске погоны подхорунжего. Я недоуменно смотрю на него, а Маневский поясняет, что за вчерашний бой командир полка поздравил его с повышением, а начальник бригады — утвердил.