— Шкира! Давай песни петь!

— Гад стараться! — весело откликается Шкира, и через минуту под аккомпанемент двух балалаек звенит многоголосная песня:

Ехал казак на чужбину далё-ёко
На добром коне своём боевом...
* * *

Сутки мы провозились у границы, заблудившись в огромном лесу. О, какие тяжкие, какие длинные сутки! Ветер, серые сумерки и ропот сосен. И везде болота и топи, покрытые узорчатой плесенью. Они засасывают людей, лошадей, проглатывают целые зарядные ящики. Конский состав все тает и тает. Давно уже опорожнены все двуколки и ящики и идут под одной запряжкой. Ссадили всех верховых и ординарцев, а лошадей пустили в обоз. Поминутно делались перепряжки, и в каждый ящик впрягалось по 10-12 лошадей, чтобы извлечь его из трясины. Лошади хрипели, падали, делали по полверсты в час и гибли в невероятных страданиях. Потом долго пламенела вечерняя заря и перешла в длинную, тёмную, холодную ночь. Кругом большой дикий лес и скверный, осенний, тоскливо воющий ветер. Местами среди высочайших деревьев приветливо выступали светлые пространства трясины, наполненные белым качающимся туманом, грозившие неминуемой смертью.

Люди измучились и уже не скрывают от себя и других своего страдания. Лица серые, бескровные, сморщенные. Фигуры понурые, усталые, неподвижные. Многие дремлют на ходу. Адъютант прильнул к шее своей лошади и сладко храпит на весь лес. Многие распластались на двуколках, свесив голову набок и рискуя разбиться о деревья. Идём, идём, идём. Часы превращаются в долгие дни. Болит иззябшее тело. Машинально переставляешь ноги, и кажется, что все это снится: и люди, и лошади, и большой дикий лес, и скверная осенняя ночь, и насмешливый голос Кузнецова:

— Ах, хорошо бы теперь печку с тараканами, маленькую подушечку и тёпленькую девчоночку...

— Стой! Стой! — раздаётся внезапным воплем в темноте. Слышится треск и грохот, суетятся тёмные тени, чиркают спички, мелькают меж деревьями огоньки... Это опрокинулся ящик или свалилась от усталости лошадь. И опять идём, идём, идём.

— Хоть бы скорее всем сдохнуть!

— Такой жизни и беречь не для ча. Живём как в зверином образе...

Сам командир ядовито подтрунивал над собой:

— Д-да-с! У Маколея было четыре лакея, а теперь Маколей сам дуралей... Понесло меня в эту дурацкую историю. Подвигов захотелось... Только бы вырваться отсюда... Сейчас рапорт по начальству: довольно колбасы! Пожалуйте отстав^!..

От холода и усталости, от мутного пара, гнилой осенней ночи , люди действительно дичают, как звери, и с диким криком: «Вьё, вьё», полосуют спины измученных лошадей.

— Что делать? — совещаются офицеры.

И решают отправить в разные стороны разведчиков. Я отправляюсь с группой солдат, и вскоре мы выбираемся на опушку леса, где около десятка казаков разложили большой костёр и варят кашу.

Подходим. Казаки флегматично осмотрели нас с ног до головы и, не обращая больше внимания, продолжают свою беседу. Спрашиваю, как выбраться на дорогу. Все равнодушно отвечают:

— Не могим знать.

Молодой красивый казак выхватил из костра горящую головню, взмахнул ею в воздухе, прикурил и снова бросил в огонь. Потом протянул тягучим голосом:

— Война войной, а на бабу охота пуще, чем дома. Потому главное — все твоё, может душа натешиться, только поворачивайся... Вошёл я это в халупу, гляжу: баба, здоровая австриячка, а подле младенчик, с виду быдто жиденок. Глянула стерва — так огнём по всей крови и прошло. Стал её улещивать, тискать да мять — не даётся баба, стыда не забывает. Лицо платком чёрным прикрыла, плачет... Скучно мне стало, и досада берет... Али товарища позвать? Не хочу я на люди грех нести, да и бабой делиться не согласен...

— Какие же вы разведчики, — сердито прерывает рассказчика наш солдат, — ежели вы на самой границе не можете на дорогу вывести!

— Я не сова, чтобы в тёмную ночь по лесам летать, — усмехнулся старший из казаков, и все другие расхохотались.

— А мы, что же, совы, по-твоему? Вас для пользы службы стараться поставили, а вы байками занимаетесь да кашу в полночь варите...

— Ничего, земляк, и мы не балуемся, и нам свово горя полна мера отпущена: война — всем не мать...

— Ты нам про долю сиротскую не рассказывай! — уже со злобой крикнул артиллерист. — Ты мне дорогу кажи, а войну воевать я без тебя сумею...

Казак встал, подбоченился и сурово отчеканил:

— Я приказание исполняю по долгу службы, всю тяготу несу, а про дорогу вон в деревне попытай.. Там вон деревня есть, поза лесом.

— Чего зря время тратить, — сказал сердито артиллерист и, уже уходя, выразительно добавил: — Ни до чего негодный, нестоящий народ — казаки, только у них и войны, что девок портить.

Кто-то из казаков насмешливо гикнул и запел томным голосом нам вслед:

На войне солдаты модны,
По три дня сидят голодны,
Не п...дят, не баламутят,
А от пищи носом крутят.
Любят девушку-красотку —
Под рубашкою чесотка...
Ах, Матрёшка, хороша,
Уж тебя ль не любит вша.

Мы опять вошли в лес, в темноту и гудение. Кое-как доплелись до деревни из десятка тёмных развалившихся шалашей.

— Хорошо живут враги!.. Есть из-за чего войну воевать, — потешались солдаты.

Раздобыли крестьянина — не то лесника, не то явного контрабандиста:

— Веди!

Тот нехотя согласился. Пошли разными тропинками и повертками, добрались до парка. Часам к шести утра очутились на краю леса. Двинулись дальше — топь. Кликнули проводника — а его и след простыл. Делать нечего, полезли в болото. Бились-бились — и кое-как выбрались на дорогу.

Осень. Поблекли, поникли травы, скрипят ощипанные деревья. Так хочется убежища и тепла. И солдат и офицеров мучает осенняя тоска, и они ворчливо, придирчиво брюзжат.

— Говорят, душа вольная — свет широкий, — несётся из солдатских рядов суровый голос. — А где она, ширь да гладь? Вот на этом болоте вся земля в кулачок съёжилась. Птицу и ту разогнали выстрелами. Душу всю выкорчевали. Вот и живи по заповеди Христовой.

— Какие тебе заповеди на войне? — подхватывают солдаты хором. — Затрещал пулемёт — слова евангельские, загремели пушки — трубы архангельские.

— Известное дело: пуля добру научит.

— Христовое воинство... Солдата все любят: солдат царю славу добывает.

— Солдату помочь — всяк не прочь.

— А не дают добром — вгрызайся штыком!

— Пса скулебного — и то пожалеют, а солдатское горе дёшево.

— Ходя наешься, стоя выспишься. Эх, ты, доля сиротская!

— Будя вам ёрничать да грехов набираться, — вмешивается Семеныч. — Мужик на войне, что медведь на бревне: как по башке грянет — так умом ворочать станет...

Офицерское недовольство сдержаннее и тише.

— Загромоздили штабами Ниско: придётся нашему брату в вонючей халупе ночевать, — сквозь зубы роняет Кузнецов.

И все вдруг чувствуют себя точно обескровленными. Ниско — неведомый городок, приветливо мелькнувший как-то своими вечерними огнями. Одни мечтают о тёплой постели, другие о походном романе, о мимолётном флирте под кровом гостеприимной пани, огромное большинство о лёгкой наживе: попасть на ночёвку в город — это значит рыться в обывательских сундуках и перинах, шарить по чердакам, погребам и сараям.

Вечерело, когда мы, сбившись в тесной хатенке, сидели понурые и голодные, но с радостным ощущением покоя. Сколько их впереди — кто знает? Но каждая минута этого покоя — счастливая, долгая нирвана.

В сумерках низкая грязная халупа с окошком, похожим на глазок тюремной камеры, напоминала собой склеп. Базунов, взгромоздившись на кучу офицерских вещей и пощипывая балалайку, затянул жалобным голоском:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: