— Шкира! Давай песни петь!
— Гад стараться! — весело откликается Шкира, и через минуту под аккомпанемент двух балалаек звенит многоголосная песня:
Сутки мы провозились у границы, заблудившись в огромном лесу. О, какие тяжкие, какие длинные сутки! Ветер, серые сумерки и ропот сосен. И везде болота и топи, покрытые узорчатой плесенью. Они засасывают людей, лошадей, проглатывают целые зарядные ящики. Конский состав все тает и тает. Давно уже опорожнены все двуколки и ящики и идут под одной запряжкой. Ссадили всех верховых и ординарцев, а лошадей пустили в обоз. Поминутно делались перепряжки, и в каждый ящик впрягалось по 10-12 лошадей, чтобы извлечь его из трясины. Лошади хрипели, падали, делали по полверсты в час и гибли в невероятных страданиях. Потом долго пламенела вечерняя заря и перешла в длинную, тёмную, холодную ночь. Кругом большой дикий лес и скверный, осенний, тоскливо воющий ветер. Местами среди высочайших деревьев приветливо выступали светлые пространства трясины, наполненные белым качающимся туманом, грозившие неминуемой смертью.
Люди измучились и уже не скрывают от себя и других своего страдания. Лица серые, бескровные, сморщенные. Фигуры понурые, усталые, неподвижные. Многие дремлют на ходу. Адъютант прильнул к шее своей лошади и сладко храпит на весь лес. Многие распластались на двуколках, свесив голову набок и рискуя разбиться о деревья. Идём, идём, идём. Часы превращаются в долгие дни. Болит иззябшее тело. Машинально переставляешь ноги, и кажется, что все это снится: и люди, и лошади, и большой дикий лес, и скверная осенняя ночь, и насмешливый голос Кузнецова:
— Ах, хорошо бы теперь печку с тараканами, маленькую подушечку и тёпленькую девчоночку...
— Стой! Стой! — раздаётся внезапным воплем в темноте. Слышится треск и грохот, суетятся тёмные тени, чиркают спички, мелькают меж деревьями огоньки... Это опрокинулся ящик или свалилась от усталости лошадь. И опять идём, идём, идём.
— Хоть бы скорее всем сдохнуть!
— Такой жизни и беречь не для ча. Живём как в зверином образе...
Сам командир ядовито подтрунивал над собой:
— Д-да-с! У Маколея было четыре лакея, а теперь Маколей сам дуралей... Понесло меня в эту дурацкую историю. Подвигов захотелось... Только бы вырваться отсюда... Сейчас рапорт по начальству: довольно колбасы! Пожалуйте отстав^!..
От холода и усталости, от мутного пара, гнилой осенней ночи , люди действительно дичают, как звери, и с диким криком: «Вьё, вьё», полосуют спины измученных лошадей.
— Что делать? — совещаются офицеры.
И решают отправить в разные стороны разведчиков. Я отправляюсь с группой солдат, и вскоре мы выбираемся на опушку леса, где около десятка казаков разложили большой костёр и варят кашу.
Подходим. Казаки флегматично осмотрели нас с ног до головы и, не обращая больше внимания, продолжают свою беседу. Спрашиваю, как выбраться на дорогу. Все равнодушно отвечают:
— Не могим знать.
Молодой красивый казак выхватил из костра горящую головню, взмахнул ею в воздухе, прикурил и снова бросил в огонь. Потом протянул тягучим голосом:
— Война войной, а на бабу охота пуще, чем дома. Потому главное — все твоё, может душа натешиться, только поворачивайся... Вошёл я это в халупу, гляжу: баба, здоровая австриячка, а подле младенчик, с виду быдто жиденок. Глянула стерва — так огнём по всей крови и прошло. Стал её улещивать, тискать да мять — не даётся баба, стыда не забывает. Лицо платком чёрным прикрыла, плачет... Скучно мне стало, и досада берет... Али товарища позвать? Не хочу я на люди грех нести, да и бабой делиться не согласен...
— Какие же вы разведчики, — сердито прерывает рассказчика наш солдат, — ежели вы на самой границе не можете на дорогу вывести!
— Я не сова, чтобы в тёмную ночь по лесам летать, — усмехнулся старший из казаков, и все другие расхохотались.
— А мы, что же, совы, по-твоему? Вас для пользы службы стараться поставили, а вы байками занимаетесь да кашу в полночь варите...
— Ничего, земляк, и мы не балуемся, и нам свово горя полна мера отпущена: война — всем не мать...
— Ты нам про долю сиротскую не рассказывай! — уже со злобой крикнул артиллерист. — Ты мне дорогу кажи, а войну воевать я без тебя сумею...
Казак встал, подбоченился и сурово отчеканил:
— Я приказание исполняю по долгу службы, всю тяготу несу, а про дорогу вон в деревне попытай.. Там вон деревня есть, поза лесом.
— Чего зря время тратить, — сказал сердито артиллерист и, уже уходя, выразительно добавил: — Ни до чего негодный, нестоящий народ — казаки, только у них и войны, что девок портить.
Кто-то из казаков насмешливо гикнул и запел томным голосом нам вслед:
Мы опять вошли в лес, в темноту и гудение. Кое-как доплелись до деревни из десятка тёмных развалившихся шалашей.
— Хорошо живут враги!.. Есть из-за чего войну воевать, — потешались солдаты.
Раздобыли крестьянина — не то лесника, не то явного контрабандиста:
— Веди!
Тот нехотя согласился. Пошли разными тропинками и повертками, добрались до парка. Часам к шести утра очутились на краю леса. Двинулись дальше — топь. Кликнули проводника — а его и след простыл. Делать нечего, полезли в болото. Бились-бились — и кое-как выбрались на дорогу.
Осень. Поблекли, поникли травы, скрипят ощипанные деревья. Так хочется убежища и тепла. И солдат и офицеров мучает осенняя тоска, и они ворчливо, придирчиво брюзжат.
— Говорят, душа вольная — свет широкий, — несётся из солдатских рядов суровый голос. — А где она, ширь да гладь? Вот на этом болоте вся земля в кулачок съёжилась. Птицу и ту разогнали выстрелами. Душу всю выкорчевали. Вот и живи по заповеди Христовой.
— Какие тебе заповеди на войне? — подхватывают солдаты хором. — Затрещал пулемёт — слова евангельские, загремели пушки — трубы архангельские.
— Известное дело: пуля добру научит.
— Христовое воинство... Солдата все любят: солдат царю славу добывает.
— Солдату помочь — всяк не прочь.
— А не дают добром — вгрызайся штыком!
— Пса скулебного — и то пожалеют, а солдатское горе дёшево.
— Ходя наешься, стоя выспишься. Эх, ты, доля сиротская!
— Будя вам ёрничать да грехов набираться, — вмешивается Семеныч. — Мужик на войне, что медведь на бревне: как по башке грянет — так умом ворочать станет...
Офицерское недовольство сдержаннее и тише.
— Загромоздили штабами Ниско: придётся нашему брату в вонючей халупе ночевать, — сквозь зубы роняет Кузнецов.
И все вдруг чувствуют себя точно обескровленными. Ниско — неведомый городок, приветливо мелькнувший как-то своими вечерними огнями. Одни мечтают о тёплой постели, другие о походном романе, о мимолётном флирте под кровом гостеприимной пани, огромное большинство о лёгкой наживе: попасть на ночёвку в город — это значит рыться в обывательских сундуках и перинах, шарить по чердакам, погребам и сараям.
Вечерело, когда мы, сбившись в тесной хатенке, сидели понурые и голодные, но с радостным ощущением покоя. Сколько их впереди — кто знает? Но каждая минута этого покоя — счастливая, долгая нирвана.
В сумерках низкая грязная халупа с окошком, похожим на глазок тюремной камеры, напоминала собой склеп. Базунов, взгромоздившись на кучу офицерских вещей и пощипывая балалайку, затянул жалобным голоском: