В ответ на это последовала следующая лаконическая телеграмма:
Никакого обнажения дивизии нет. Приказываю собрать полки и перейти в наступление.
Одновременно по всему корпусу был разослан следующий боевой приказ:
Дерзкий враг решил сегодня напрячь все усилия, чтобы сложить наше мужественное упорство и смять левый фланг нашей армии. С Божьей помощью я верю, что мы исполним свой долг до конца.
Да здравствует наш царь, родина и армия!
С Богом на врага!
Генерал лейтенант Р.
Приказ читался вслух и сопровождался офицерскими комментариями.
— С Богом, — сквозь зубы произносит Джапаридзе, — но без снарядов.
— Да-а, — усмехается адъютант Медлявский. — Теперь на запросы батарейных командиров, можно ли открыть непрерывный огонь, будем отписываться: попробуйте, только не шрапнелью, а «Божьей помощью».
— Ой, ёлки зеленые! — громко хохочет Костров. — А хорошо бы зарядить пушку... кой-кем... Хор-рошо!
Какое удивительное утро! Седьмой час. Солнце чуть зарделось как вспыхнувшая граната. В прекрасной торжественной чистоте стоят холмы, покрытые морозной пылью. Вдали, за холмами, лежит ещё утренняя тьма, в которой задорно и весело перекликаются мортиры. Странно сказать, но эта музыка услаждает ухо.
Не надо обладать ни талантом, ни красотой изложения, надо только с полной правдивостью рассказывать все, что сейчас совершается кругом, — и для каждого станет ясно, что это не просто бой, а какой-то сатанинский поединок, не нами начатый и в который мы втянуты помимо собственной воли.
Слепое буханье пушек победоносно и радостно перекатывается из долины в долину. Голова теряет власть над чутко насторожённым телом, которое жадно прислушивается к свирепой музыке батарей. Я чувствую, как с канонадой и трескотнёй пулемётов на меня накатывается волна какой-то боевой хлыстовщины. Мне хочется гаркнуть, чтобы грозно прокатилось по всем холмам:
— Сибирь едет, етитная сила, держись!..
Так кричали сибирские стрелки, пришедшие на защиту Варшавы и прямо из вагонов бросавшиеся в бой.
— Шевелись! — лихо покрикивает фельдфебель. И весь захмелевший от собственного крика порывисто повторяет в каком-то буйном азарте: — Эх! Хорошо бы теперь выкатить на позицию и скомандовать: «Первое! Второе! Лупи! На, получай, мерзавец!..»
Канонада все крепнет; захлёбываясь, трещат пулемёты. Гужейные залпы рассыпаются лихорадочной дробью.
— Снарядов! — орёт взбудораженным голосом батарейный. — Чего копаешься? Ползёшь, как мокрая вошь...
— А много «яво» набили? — любопытствует кто-то из солдат.
— Как клопов, — солидно отвечает батарейный. И тут же, загораясь, выкрикивает: — Окоптил души чёртов Вильгельм! Да дай ты мне его, сволочь смердящую, сюда, я бы ему голыми руками семь смертей сделал!
Без конца тянутся раненые и пленные. Выглянул в окно за обедом: вся улица запружена австрийскими шинелями. Лица измученные, синие, как шинели. На плечах белые одеяла. Ёжатся и подрыгивают от холода. Все столпились вокруг нашего обоза: везёт на позицию сухари. На глазах у всех происходит откровенная мена. Наши солдаты прикладываются к австрийским манеркам, а австрийцы жадно грызут наши сухари. Выхожу на крылечко.
Вереницы раненых с землистыми лицами и окровавленными жгутами на руках и ногах сеют тревогу своими рассказами. По их словам, положение безнадёжное. Окопы завалены трупами, масса убитых офицеров: убит командир Лохвицкого полка Фотиев, убит штабс-капитан Переяславского полка Баташов, прапорщик д-й батареи Филонов. А снарядов все нет, и батареи все время вынуждены задерживать и ослаблять огонь.
Среди пленных оказались тяжело раненные. Их вместе с нашими ранеными поместили в заброшенной хате и оставили на произвол судьбы. К утру половина из них скончалась. Меня поражает равнодушие солдат перед трупами, и я не знаю, результат ли это фатализма или военной обезличенности? На наших глазах подъезжали телеги с трупами. Трупы сваливали в разрушенной избе — без окон, без крыши. И никто даже не полюбопытствовал заглянуть, кого привезли. К трупам относятся так же, как и к письмам, которые валяются в окопах. Иной раз подберёт кто-нибудь такое письмо, прочитает несколько строчек, скажет небрежно: от жены, от брата, от матери — и снова бросит на землю. Это не столько эгоистическое равнодушие к чужому горю, сколько желание отгородиться от слез. Страховка собственных нервов. Кругом трупы, трупы и трупы. Развороченные внутренности, запёкшаяся кровь, раздроблённые черепа. А живые солдаты проходят мимо, словно не замечая ни крови, ни мёртвых. Они улыбаются, смеются, поют и между трупами выгребают картошку. В их шутках — намеренная бравада.
Из жажды жизни рождается боевой фатализм. Из боевого фатализма вырастает равнодушие к чужой смерти: так суждено, так полагается на войне!.. Это закон природы. Вот отрывок интересного офицерского письма, подобранного в окопе:
Только что вернулись с позиции и уже второй день отдыхаем. Девятнадцать днём мы были в бою. Жаркий и непрерывный бой днём и ночью, днём и ночью... Сколько жизней угасло! Но не нами предначертан закон, потому что война — закон природы. Иначе представить себе нельзя. Прохожу мимо убитых— и хоть бы что. Вид их не трогает меня, как будто так и должно быть. Они уж мне не кажутся людьми. То есть, понимаете, совсем не такими людьми, как я, вы... Они жертвы рока. И этими обычном при взгляде на жертвы вопросов они уже не пробуждаются во мне. При у меня уж такой характер? Но ведь раньше, бывало, проходишь мимо трупа — и зажимаешь нос, гримасничаешь или приходишь в ужас, а здесь, на позициях, совсем не то: как-то по-особому черствеет душа, и мёртвых просто не замечаешь...
Страшная обезличенность воюющих ещё резче подчёркивается борьбой с невидимым врагом. Сражаются люди, сражаются механические орудия. День и ночь, день и ночь извергают они с бешеным грохотом потоки свинцовой лавы. На сотни вёрст простирается власть грохочущих чудовищ. Дикий вой пушек, трескотня пулемётов и свист пуль сливаются в единую огненную песнь. Не пехота, не кавалерия, не армии решают судьбу сражений, а пушки, мортиры и пулемёты, устилая трупами землю, разворачивая окопы и окрашивая кровью Вислу и Сан. Люди, миллионы людей, стоящих друг против друга, — только беспомощные пешки в этой дьявольской игре. Как гигантские глыбы, сталкиваются враждебные армии, и в этом стихийном столкновении нет места ни воодушевлению, ни личной отваге. Солдат стреляет, убивает и умирает, не видя в лицо своего врага. Так проходят дни, недели и месяцы. Измученный бессильным ожиданием смерти, солдат начинает смотреть на себя как на игрушку в руках жестокой судьбы. И бойню, устроенную людьми, он принимает за глубокое таинство. Рычание мёртвых механизмов и раскалённые ядра — за трагическое веление свыше.
На этой почве и вырастают всевозможные легенды и страхи, которые обыкновенно приносят раненые с полей сражения. Помню, после боев на Висле услыхал я солдатскую легенду о белом всаднике, который в ночь перед боем заговаривал наши окопы. Ёмки слова его и забористы, — рассказывал с воодушевлением старый солдат, — крепче щита булатного, жёстче железа калёного, и ножа вострого, и когтей орлиных... Это он послал нам победу на Висле. Он знает, кому суждено умереть в бою. Когда он объезжает окопы в ночь перед боем, тот, перед кем остановится его белый конь, останется цел. Есть солдаты, которые встречались с ним лицом к лицу: те в бою никогда не будут убиты...»
Временами я смотрю на себя как на участника какого-то феерического маскарада: меня нарядили в форму военного врача и заставляют присутствовать при самых необычайных зрелищах. События мелькают передо мной с такой молниеносной быстротой и в таких потрясающих картинах, что я почти забываю, кто я. Иногда я чувствую странную приподнятость и воинственность, вся земля из конца в конец наполнилась рычанием пушек и жужжанием шрапнелей.
Но бывают дни, когда каждый выстрел больно ударяет по нервам. И хочется очнуться, хочется сорвать с себя погоны и шашку и втоптать их в грязь. Вот стоит солдат с перебитой рукой и тупо, как грязная свинья, трётся боком о дышло: раненая рука не даёт ему возможности расправится с назойливой вошью. Вот куча солдат у костра выжигает вшей из рубах и тут же над котлами с картошкой вытряхивает полуобгорелых паразитов. Может быть, следует сердиться на солдат за их отвратительную нечистоплотность? Может быть, ещё более отвратительно то, что за братскими могилами, за буграми, где почивают в терновых венцах вчерашние герои и мученики, их боевые товарищи сегодня устроили отхожее место? Может быть, матерная брань под грохот мортир и пушек носит особенно кощунственный характер? Но когда молодые и сильные тела, как падаль, сваливаются в ямы, когда жирное вороньё справляет радостный пир, а миллионы людей — обездоленные, голодные и неоплаканные — умирают в грязных и холодных окопах, когда прекрасные, крепкие тела покрываются струпьями и гноем, когда собственными глазами видишь, что на смену XX веку быстро надвигаются XV, XIII, XI века, не веришь ни слуху, ни зрению и ко всему относишься с полным безразличием.