Ответа не было.

Закрыв глаза, я сам у себя полюбопытствовал: «Ну, и зачем всё это теперь?»

Ответа не было.Где-то я прочёл, что жить – это умение забывать, отрешаться от себя и лишь совсем изредка вспоминать про прошлые кусочки…

В тот вечер, когда мне исполнилось семнадцать, отец пригласил своих приятелей на мой домашний концерт. Я исполнял этюд № 3 Листа и элегию Массне.

В те годы, исполняя, например, «Бабочек» Шумана, меня куда-то заносило, и тогда вместо Шумана под моими пальцами начинало звучать что-то собственно моё. Или, например, когда я разучивал Шопена, то, стараясь передать ощущение, которое, возможно, должны были испытывать пальцы Фредерика, когда они касались руки Авроры Дюдеван, мои пальцы неожиданно теряли над собой контроль и играли уже не Шопена, а нечто моё. Однажды, разбуженный ночными видениями, я бросился к пианино, потому что вдруг представил себя одновременно и юным Моцартом, и сильно постаревшим Григом; в результате слепилась невообразимая смесь, которая, впрочем, вызвала похвальные отзывы у преподавателей из класса композиции.

Отец поставил на стол бочонок пива, бутылку вина и полную корзинку с грецкими орешками. Было весело. Кажется, с игрой у меня получилось неплохо. Но больше всего тот вечер мне запомнился появлением на нём миловидной девушки, которую привела с собой арфистка филармонии. Арфистка выпила подряд три бокала пива и уснула прямо на стуле. Я заговорил с девушкой. У неё были длинные ресницы и пахнущие волшебными духами волосы. Арфистка просыпаться не спешила, и тогда я сказал девушке:

– Разрешите проводить?

Она разрешила.

Не умолкая ни на миг, я всю дорогу рассказывал о своём недавнем успехе: втором месте в конкурсе юных исполнителей Баха, а Юдит, так звали девушку, слушала меня, и при этом её серые глаза трогательно сужались, превращаясь в узкие щёлочки.

– Вообще-то, – объяснял я, – добиться успеха пианисту не так уж сложно, если обладаешь отменными ушами, стальными нервами, нормальным кровоснабжением, бесперебойным сердцебиением, надёжным вестибулярным аппаратом, прочными и выносливыми ягодицами, упругой спиной, самодисциплиной и неким количеством мозговых извилин. Всего-то дел!

Войдя в какую-то улочку («Дальше пойду сама»), мы остановились.

На губах у девушки блуждала странная улыбка.

Кивнув на мои пальцы, Юдит сказала:

– Такого Листа мне слышать не приходилось. Ты просто гигант!

– Гигант?

– Или король!

– Король?

– Или Геракл!

– Геракл? А кто ещё?

Юдит рассмеялась и сказала:

– Чемпион!

Я подумал: «Вот они: Успех и Слава!»

Юдит больше не смеялась. Она смотрела, как я молчу. Она смотрела так замечательно, что я был готов онеметь навеки.

– Не молчи, – попросила она.

Я сказал:

– Как называются твои духи?

– Chanel № 5.

– Они, наверно, страшно дорогие?

– Думаю, что да. Знаешь, весь вечер я наблюдала за твоими пальцами. Они у тебя удивительно страстные, азартные, нежные… Ты просто гигант!

Девушка опустила глаза.

Мы снова замолчали.

У меня перехватило дыхание. Даже во время боёв на ринге моё дыхание так туго не перехватывало, а тут вот… В эти минуты я был готов пройтись по улицам города на руках, кажется, у меня хватило бы смелости заговорить с Богом, но больше всего мне хотелось вновь услышать, как звучат слова «ты просто гигант».

– По-твоему, я действительно гигант? – прошептал я.

– Или король.

– Король?

– Или Геракл.

– Геракл? А кто я ещё?

– Этого мало? Сегодня был чудесный вечер.

Меня затрясло, и я почувствовал, как вдруг лишился глаз, языка, ушей.

– Кажется, я самый счастливый в мире калека, – залепетал я.

– Что?

Я не стал выдавать своё состояние дополнительными словами. Даже если б хотел это сделать, то и тогда вряд ли бы нашёл нужные слова. Я сказал:

– Заканчиваю разучивать новую вещь. Приходи через неделю.

Юдит загадочно улыбнулась и сказала, что для неё музыка, картины, книги – удовольствия дорогие.

– Позабочусь, чтобы тебя впустили без билета, – пообещал я. – Пожалуйста, приходи! Придёшь?

Она пришла.

Был полдень. Я сыграл соль-минорную балладу Шопена.

Юдит спросила, что означает баллада.

– Раздумье, – объяснил я.

– Над чем?

– У каждого композитора над чем-то своим.

– А у Шопена?

– Всё то, что серьёзно – всегда тайна.

Юдит заговорила о том, что рано лишилась матери, и тогда отец, известный инженер на крупном сталелитейном заводе в Будапеште, перебрался со своей девятилетней дочкой в Израиль. Через полгода он почему-то выбросился из окна их съёмной комнаты.

Юдит замолчала.

Я старался увидеть, как она молчит, ибо всегда считал, что по тому, как человек молчит, можно вполне угадать, о чём он молчит. Это похоже на вдруг перехваченный тобою взгляд. Просто взгляд…

– Неизвестность меня пугает. Всегда, – продолжила Юдит.

– Я буду защищать тебя, – сказал я. – Всегда.

– Знаешь, – неожиданно сказала Юдит, – я прихватила с собой купальник.

Мы спустились к морю.

Кружившие над нами чайки горланили непонятно о чём, и я сказал им, чтобы они оставили нас в покое. Мне хотелось продолжить разговор о задумчивой природе баллад, но Юдит на месте не стоялось. Я молча шёл рядом.

– Не молчи! – потребовала Юдит.

И я принялся рисовать картину, в которой был знойный день лета, и мы вдвоём на озере Кинерет. Гуляя вдоль берега, неожиданно встречаем Моцарта и Гайдна. Моцарт сообщил, что он прибыл поработать добровольцем в кибуце, а его друг Гайдн подрабатывает в качестве пианиста в одном из баров Тверии. Гайдну я пообещл заглянуть вечером в бар: «Сыграем что-нибудь в четыре руки, маэстро!»Казалось, Юдит меня не слушает. Она шла чуть впереди меня и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Я разглядывал её плечи, спину, линию бедра, а когда она обернулась ко мне, то увидел нежную кожу живота. Захотел увидеть ещё и сердце. Не увидел…

И вот теперь –

то самое лицо…

Сейчас…

Здесь…

За моим окном…

На моей улице…

По этой улице мы, дети, бегали за повозками, доверху гружёными бочками со свежей рыбой и ящиками с овощами и фруктами.

Детство —

у кого-то красивые игрушки,

у кого-то игрушек нет никаких;

кому-то хорошо,

кому-то плохо.

Моя мама говорила: «Кому-то плохо, а кому-то ещё хуже».

Теперь –

внезапно пробежавший по тротуару ветерок унёс на себе засохшую горбушку хлеба.

Я отпрянул от окна.

Включил приёмник.

Шла передача о Микеланджело. Древний мудрец уверял: «Не надо бояться смерти. Если вы любите жизнь, смерть вам тоже понравится. Ведь это дело рук одного мастера».

Выключив приёмник, я сел за пианино, чтобы перевести в звуки то, о чём сказал мудрец.

Пассаж…

Аккорд…

Присутствие мира мешало сосредоточиться.

Захотел упасть в прохладу пола и не дышать.

Не упал – не дышать моё нутро воспротивилось. «Поищи другой Modus cogitandi», – сказал я себе.

Поискал.

Нашёл.

Выход прозвучал потрясающе просто: «Покой придёт, если убить в себе разум…»Вспомнил стихи знакомой поэтессы:

В моей комнате поселились уставшие птицы.

На самом деле нет никаких птиц.

Но вместо реальных предметов и лиц —

Тополь шумит у криницы.

И криницы нет никакой.

Но можно коснуться рукой

Леса за дальней рекой.

В ванной комнате я побрился, ополоснул лицо и, сменив рубашку, стал припоминать, когда мы с Эстер в последний раз спали вместе. Четыре года? Ну да – четыре года назад…

На коврике возле кровати я заметил хлебную корку. Догадался: «Уронил ночью». Корка была высохшей и бессовестно крошилась. Бросив её в мусорное ведро под раковиной, я подумал: «Старое раздражает… Всё, что старое…» Вспомнил грустного писателя, который сказал: «Человеческую жизнь легко выразить в нескольких междометиях: ох-ох! ой-ой! фу-фу!»

Я заглянул в комнату жены в надежде, что, возможно, удастся перекинуться словечком или даже двумя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: