В тот год, как явствует из банковской выписки по его кредитной карте, он регулярно покупал в секс-шопах фотороманы и кассеты порнографического содержания, а дважды в месяц пользовался услугами массажа в Мерилин-центре и клубе Only you в Лионе. В этих заведениях помнят спокойного, вежливого, неразговорчивого клиента. А вот что говорит он: когда его массировали, он чувствовал, что существует, ощущал, что у него есть тело.
Осенью Флоранс перестала принимать противозачаточные таблетки. Можно истолковать это двояко, но, по свидетельству ее гинеколога, она хотела третьего ребенка.
Как вице-председатель родительского комитета школы Сен-Венсан, Флоранс вела уроки катехизиса, организовывала школьные праздники и искала желающих сопровождать детей в бассейн и на лыжные прогулки. Люк же был членом административного совета школы. Чтобы отвлечь Жан-Клода от черных мыслей, он предложил ему войти в совет, и тот, под нажимом жены, согласился. Для него это было не только возможностью развеяться, но и шансом прикоснуться к реальной жизни: раз в месяц он отправлялся на встречу, которая не была плодом его фантазии, общался с людьми, разговаривал; усиленно изображая занятость, он тем не менее готов был настаивать на дополнительных собраниях.
В то время у директора школы, женатого человека, отца четырех детей, случился роман с одной учительницей, тоже замужней. Их связь получила огласку и вызвала возмущение. Среди родителей пошли разговоры: стоило ли отдавать детей в католическую школу, чтобы им подавала пример парочка развратников? Административный совет решил вмешаться. Собрание состоялось у Люка, в самом начале летних каникул. Постановили потребовать отставки провинившегося директора и ходатайствовать перед епархиальным руководством о назначении на его должность учительницы с безупречной репутацией. Во избежание скандала уладить все следовало до начала учебного года, что, собственно, и было сделано. А вот насчет того, что говорилось на том собрании, свидетельства участников расходятся. Люк и все остальные утверждают, что решение было принято единогласно, то есть Жан-Клод разделял общее мнение. Он же возражает: нет, он был против, обстановка накалилась, они расстались чуть ли не врагами. Он особо подчеркивает тот факт, что подобное поведение на него не похоже: для него куда проще и естественнее было бы присоединиться к мнению друзей.
Поскольку нет никаких оснований думать, что друзья солгали, мне представляется, что он действительно выразил несогласие, но так неуверенно, что этого не только не вспомнили потом, но и не зафиксировали в тот момент. Можно сказать, не услышали, настолько привыкли, что он со всем соглашается, а сам он настолько не привык подавать голос, что помнит не реальное звучание своего выступления — наверно, пробормотал себе под нос невнятные слова протеста, — а возмущенный ропот, кипевший у него внутри, который он тщетно пытался озвучить. Ему показалось, что он услышал свой голос, со всем подобающим жаром высказавший то, что ему хотелось высказать, а не то, что услышали другие. А может, он ничего и не говорил вовсе, только хотел сказать, мечтал сказать, жалел, что не сказал, и в конце концов вообразил, что это было сказано. Вернувшись домой, он все рассказал жене — и о заговоре против директора, и о том, как он по-рыцарски за него заступился. Флоранс была женщиной строгих правил, но не ханжой и не любила, когда вмешивались в чужую личную жизнь. Ее тронуло, что муж, покладистый по натуре, измотанный болезнью, занятый куда более важными делами, готов скорее поступиться своим покоем, чем поддержать неправедное дело. И, когда в начале учебного года Флоранс обнаружила, что переворот совершился, директор разжалован в рядовые учителя, а его место заняла учительница, всегда раздражавшая ее бездушным фарисейством, она, с присущей ей энергией, возглавила крестовый поход в защиту гонимого, провела работу с матерями учеников и вскоре склонила на свою сторону часть родительского комитета. Демарш административного совета был опротестован. Родительский комитет и административный совет, до сих пор прекрасно ладившие между собой, стали враждующими лагерями, во главе которых стояли, соответственно, Флоранс Роман и Люк Ладмираль, друзья с юных лет, ставшие неожиданно врагами. Вся первая четверть была отравлена этой враждой.
Жан-Клоду мало было просто поддерживать жену — он подливал масла в огонь. Этот кротчайший из людей во всеуслышание заявлял у школьных ворот, что он выступал в защиту прав человека в Марокко и не допустит, чтобы их попирали в Ферне-Вольтере. Не желая прослыть ханжами, сторонники административного совета и новая директриса доказывали, что дело не в моральном облике бывшего директора, а в его из рук вон плохом руководстве: он просто не тянул, вот и все. Жан-Клод возражал, что это не преступление, с кем не бывает, всегда лучше постараться понять и помочь, чем осуждать и клеймить. Вопреки устоям и принципам он ратовал за человека, слабого и грешного, — того, кто, по словам апостола Павла, хотел бы творить добро, но не может удержаться от зла. Сознавал ли он, что защищает самого себя? В любом случае, он сознавал другое — что очень сильно рискует.
Впервые в их маленьком сообществе к нему проявляли интерес. Прошел слух о том, что это он заварил всю кашу. Одни недоумевали, почему он вдруг изменил взгляды, другие говорили, что беспринципный директор с ним в большой дружбе, и все сходились на том, что его роль в этой истории не вполне ясна. Люк, хоть и злился на него, но пытался как мог замять дело: у Жан-Клода серьезные проблемы со здоровьем, его можно понять, он сам не соображает, что делает. Но остальные приверженцы административного совета жаждали с ним разобраться, что само по себе представляло для него смертельную опасность. Восемнадцать лет он этого боялся. Все эти годы судьба хранила его, и вот теперь это произойдет, но не по воле слепого случая, против которого он бессилен, а по его собственной вине — оттого, что впервые в жизни он высказал вслух что думал. Страх его перешел в панику, когда сплетник сосед сообщил ему свежие новости: Серж Бидон, один из членов административного совета, грозился ему врезать.
Особенно запомнилось выступление на суде дяди Клода Романа. Он вошел, краснолицый, коренастый, в костюме, едва не лопавшемся на его могучих плечах, и, встав на свидетельское место, повернулся лицом не к присяжным, как все, а к подсудимому. Сжав кулаки и подбоченясь, уверенный, что никто не посмеет сделать ему замечание, он смерил племянника взглядом. Пауза длилась, наверно, с полминуты, а это очень долго. Тот не знал, куда деваться, и все в зале подумали: дело не только в угрызениях совести и стыде — несмотря на расстояние, стекло, жандармов, он боялся, что его ударят.
Да, в этот миг отчетливо проявился его панический страх перед физической расправой. Он предпочел жить среди людей с атрофированным инстинктом кулачного боя, но всякий раз, возвращаясь в родную деревню, наверняка ощущал его опасную близость. Подростком он читал в маленьких бледно-голубых глазках дяди Клода издевку — презрение человека, живущего без затей, на своем месте и в ладу со своим телом, к нему, девственнику-заморышу, прикрывавшемуся от жизни книжками. И позже за восхищением, которое весь клан выказывал преуспевшему отпрыску, он чувствовал грубую силу, готовую прорваться при первом удобном случае. Дядя Клод шутил с ним, награждал дружескими тычками, доверял ему, как и все, свои деньги, но он единственный время от времени осведомлялся о них; если в ком и шевельнулось когда-нибудь подозрение, то это мог быть только он. Стоило ему только дать ход этим мыслям, и он бы все понял, и припер бы племянника к стенке, и наверняка бы его избил. В суд, конечно, тоже подал бы, но это потом, а первым делом отдубасил бы хорошенько своими кулачищами. Очень больно.
Серж Бидон, по отзывам всех, кто его знал, в жизни мухи не обидел. Угроза, если она и прозвучала, была, конечно, чисто риторической. Но Жан-Клод боялся до потери сознания. Не решался даже ходить домой привычной дорогой: весь его организм противился. Один в своей машине, он рыдал, всхлипывая: «Меня будут бить… Меня будут бить…»