В последнее воскресенье перед Рождеством, выходя из церкви после мессы, Люк, оставив на минутку свое семейство, подошел к Флоранс, которая была с детьми одна, без Жан-Клода. Перед причастием читали Евангелие, то место, где Иисус говорит, что нет смысла в молитве, если не живешь в мире со своим ближним, и он шел предложить мир, чтобы до Рождества положить конец этой глупой распре. «Ладно, слушай, ну не согласна ты с нами, что мы выперли того типа, твое право, кто сказал, что обязательно во всем соглашаться с друзьями, так что ж нам — из-за этого собачиться всю жизнь?» Флоранс просияла улыбкой, и они расцеловались, от души радуясь примирению. Все-таки, добавил, не удержавшись, Люк, если Жан-Клод был против, мог бы сразу сказать, обсудили бы… Флоранс нахмурилась: но ведь он и сказал, разве нет? Нет, покачал головой Люк, не сказал, за это-то на него и окрысились. Не зато, что он принял сторону бывшего директора, это, повторяю, его святое право, а за то, что проголосовал, как все, за его смещение и только потом, ни с кем не посоветовавшись, поднял бучу против решения, с которым сам же согласился, и всех нас выставил идиотами. По мере того как Люк говорил, единственно из стремления к исторической точности возвращаясь к обидам, которые от всего сердца решил забыть, Флоранс на глазах менялась в лице. «Ты можешь мне поклясться, что Жан-Клод голосовал за отстранение директора?» Конечно, он мог поклясться, и все остальные тоже, но теперь, заверил Люк, это не имеет значения, топор войны зарыт, давайте отпразднуем Рождество все вместе. Но чем дольше он твердил, что инцидент исчерпан, тем яснее понимал, что для Флоранс это не так и его безобидные вроде бы слова очень глубоко ее задели. «Он же говорил мне, что голосовал против…» У Люка даже не повернулся язык сказать, что это неважно. Он чувствовал: важно, что-то очень важное произошло сейчас, хотя он пока не понимает, что именно. Казалось, Флоранс рушится, как взорванный дом, у него на глазах, здесь, на церковной паперти, и он ничего не может сделать. Она нервным движением привлекала к себе детей, удерживала ручонку Каролины, которой хотелось домой, поправляла Антуану шапочку, ее пальцы сновали точно пьяные осы, а губы, побелевшие, словно от них отхлынула вся, до капельки, кровь, тихонько повторяли: «Значит, он сказал мне неправду… неправду…»

Назавтра после уроков она перекинулась у ворот школы парой слов с женщиной, муж которой тоже работал в ВОЗ. Та собиралась с дочерью на елку для сотрудников и спросила, будут ли там Антуан и Каролина. Услышав это, Флоранс отчего-то побледнела и произнесла едва слышно: «Все, на сей раз мне придется поссориться с мужем».

На суде, когда его попросили объяснить, что это могло значить, он сказал, что Флоранс много лет было известно о том, что для детей сотрудников ВОЗ устраивается елка. Им случалось спорить на эту тему, он отказывался водить туда детей, потому что пользоваться привилегиями не любил, а она жалела, что его чересчур строгие принципы лишают их возможности повеселиться. Вопрос женщины мог вызвать у Флоранс некоторую досаду, но подействовать на нее как откровение — вряд ли. К тому же, добавил он, возникни у нее хоть малейшее сомнение, ей достаточно было снять трубку и позвонить в ВОЗ.

— А кто поручится, что она туда не звонила? — спросила судья.

Перед самыми рождественскими каникулами председатель административного совета хотел поговорить с ним все о той же истории с директором. Он недостаточно хорошо знал Романа, чтобы быть в курсе тонкостей со служебным телефоном, поэтому пошел самым простым путем: попросил свою секретаршу — он тоже работал в Женеве в одной из международных организаций — найти его в телефонном справочнике ВОЗ. Потом — в банке данных пенсионного фонда международных организаций. Он удивился, не найдя его нигде, но сказал себе, что этому наверняка есть какое-то объяснение, и, поскольку дело было не слишком важным, выбросил его из головы — до того дня, пока не встретил Флоранс после каникул на главной улице Ферне и не рассказал ей о своих поисках. В его тоне не было и тени подозрения, только естественное любопытство человека, ломающего голову над странным случаем, и Флоранс отреагировала вполне благодушно. Действительно странно, наверно, есть причина, она спросит у Жан-Клода. Больше они не виделись, неделю спустя Флоранс погибла, и никто никогда не узнает, говорила ли она об этом с Жан-Клодом. Он утверждает, что нет.

Не зная, с какой стороны обрушится первый удар, он все-таки понимал, что дело идет к развязке. Деньги на всех его банковских счетах подходили к концу, и не было никакой надежды их пополнить. О нем судачили, его осуждали. По Ферне разгуливал тип, грозившийся его избить. Чьи-то руки листали справочники. Изменился взгляд Флоранс. Ему было страшно. Он позвонил Коринне. Она к тому времени порвала со своим дантистом, которого так и не удалось взять голыми руками, и была в депрессии. Еще несколько месяцев назад это вселило бы в него новую надежду. Теперь это мало что меняло, но он вел себя подобно королю на шахматной доске, окруженному со всех сторон и имеющему возможность передвинуться всего на одну клетку: объективно партия уже проиграна, надо сдаваться, и все же этот единственный ход делается, хотя бы для того, чтобы посмотреть, каким образом противник объявит мат. В тот же день он вылетел в Париж и повел Коринну в ресторан «Мишель Ростан», где подарил ей рамку для фотографий из вязового капа и кожаный бювар, приобретенные в Lancel за 2120 франков. Два часа в кругу мягкого света, отделявшего их столик от полутьмы зала, он чувствовал себя в безопасности. Он играл роль доктора Романа, говоря себе, что это в последний раз, все равно скоро его не будет и ничто больше не имеет значения. В конце ужина Коринна сказала ему, что на сей раз решено окончательно: она хочет забрать свои деньги. Он даже не пытался выговорить отсрочку и достал записную книжку, чтобы договориться о следующей встрече: он их ей привезет. Он перелистывал страницы, и вдруг ему пришла в голову мысль: в начале января его приглашал поужинать его друг Бернар Кушнер, может быть, Коринна хочет присоединиться к ним? Конечно же, Коринна с удовольствием согласилась. В субботу устроит? 9-го или 16-го, Кушнер предложил ему на выбор. Тогда 9-го, решила Коринна, это ближе. Он предпочел бы 16-е — это дальше, но ничего не сказал. Жребий был брошен. До 9 января он умрет. На обратном пути в самолете он продолжал листать записную книжку с видом очень занятого, делового человека. Рождество не годится, это будет слишком жестоко по отношению к детям. Каролине предстояло изображать Деву Марию, а Антуану — одного из волхвов на церковном празднике. Значит, сразу после Рождества.

Он съездил в Клерво за родителями, чтобы отпраздновать с ними Рождество. В багажнике вместе с елкой привез домой полную коробку бумаг из своей детской комнаты: там были старые письма, тетради, бархатный альбомчик, в котором Флоранс, как он уверяет, записывала посвященные ему стихи, когда они были женихом и невестой. Он сжег все это в дальнем углу сада с другими коробками, валявшимися на чердаке, в которых были его дневники. Он рассказывал, что за все эти годы, даже особо не таясь, заполнил десятки тетрадей более или менее автобиографическими текстами: Флоранс, наткнись она на записи, вполне могла принять их за вымысел, и в то же время они были достаточно близки к действительности и могли сойти за чистосердечное признание. Но она на них не наткнулась, или не полюбопытствовала заглянуть, или ничего ему не сказала, или есть еще гипотеза: возможно, этих тетрадей не было вовсе.

Еще он говорит, что хотел оставить письмо для Флоранс, которое она нашла бы после его смерти, и за эти дни между Рождеством и Новым годом набросал множество черновиков. Не только писал, но и наговаривал на кассету, сидя в машине с маленьким магнитофоном: «Прости, я не достоин жить, я лгал тебе, но моя любовь к тебе и к нашим детям — не ложь…» Он так и не смог. «Всякий раз, начиная, я представлял себя на ее месте, как она слушает, и я…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: