Солдат полез в карман, достал горсть подсолнухов и, не меняя позы, стоял огромный и невозмутимый, сплевывая шелуху на головы и плечи мимо него сновавших людей.
Дверь станции приоткрывалась лишь настолько, чтобы можно было в нее кое-как протиснуться. Кочубей нажал плечом и вошел в вокзал. На него посыпались ругательства:
— Людей давишь, обормот!
На грязном кафельном полу валялись плотно, кое-где один на другом, люди. Воздух был насыщен трупным запахом. У тусклых просветов заколоченных досками окон надоедливо и монотонно жужжали мухи. Чуть поодаль от входа, скорчившись, лежал человек, положив голову на левую, торчком вытянутую руку. Эта единственная поднятая вверх рука как будто требовала чего-то или молила о пощаде. Пальцы были скрючены и, сколько в них ни вглядывался притихший комбриг, оставались окостенело неподвижны.
— Гляди, комиссар, мертвяк, — тихо прошептал Кочубей. — Мабуть, тут и помер…
Уткнувшись головой в живот мертвеца, стонал казак, облизывая черные губы. Он сжимал рукой серебряный эфес шашки и силился приподняться. В глазах его были страх и тоска. Сосед — может, до этого друг — начинал разлагаться. Казак не мог отползти: ноги его выше колен были отняты, культи обернуты в конскую попону, стянутую узким кавказским ремнем.
Кочубей был поражен. Перешагивая через людей, тихо спрашивал:
— Братцы-товарищи, чи вас поят, чи вас кормят?
Его узнавали раненые, поднимали головы, жаловались:
— Нет, дорогой товарищ Кочубей! Не поят и не кормят.
Комбриг скрипел зубами. Оборачиваясь, тихо спрашивал комиссара:
— Шо же это такое? Ведь это наши же бойцы-товарищи.
Недоумевающе разводил руками и, повышая голос, возмущался:
— А завтра пробьют мою грудь четырьмя залпами и швырнут товарища Кочубея догнивать в эту кучу!
Кандыбин роздал ничтожные запасы провизии, захваченные из Курсавки. Беседовал с бойцами. Быстро записывал их адреса и просьбы. Принимал давно уже написанные письма для отправки. Ахмет пренебрежительно поил людей, вычерпывая воду из ведра грязной, сделанной из консервной банки, кружкой. Кончив поить и отбросив ведро, Ахмет самодовольно покручивал черные усики, наблюдая Кочубея, разговаривающего с худощавым железнодорожником.
— Ты начальник станции?
— Я.
— Шо у тебя люди валяются в грязи, як свиньи?
— А вам какое дело?
— Шо? Якое мое дело?! — сжав кулаки, переспросил Кочубей. — Зараз прикажи выскоблить пол и побанить отварной водой… кипяченой.
— Какое вы имеете право мне приказывать?
— Ты меня еще не знаешь! — наступая, грозно крикнул Кочубей. — Я тебя заставлю языком вылизывать, и ты будешь. Ты знаешь, кто я?
— Не имею чести…
— Я — Кочубей.
Начальник станции так и дернулся. Знать, далеко за пределами бригады гуляла кочубеевская слава. Начальник станции, кланяясь, просил извинения, обещал все устроить. Но Кочубей был неумолим:
— Бери чистик, подлюка, чисть, а я погляжу.
Начальник станции скоблил забитый грязью пол, бросая тревожные взгляды. Кочубей приговаривал:
— Во! Ишь, як у тебя ладно выходит!
Привлеченный шумом, к ним продрался важный человек в белом кителе. Жирное его лицо украшали пышные с проседью усы.
— Я заведующий. В чем дело?
— Ага, заведующий! — ядовито протянул Кочубей и, кивнув в сторону подошедшего, пропел: — Ахмет!
Ахмет вытянул плетью заведующего. Усы у того заколыхались, рот раскрылся, словно у вытащенного из воды сома. Он попятился назад. Ахмет, преследуя, наступил ему на ноги.
— Мерзавец! У меня… мозоли!.. — завопил заведующий, наконец получивший дар слова.
— Дави ему мозоли со всей мочи!.. — выкрикивал весело Кочубей. — Жми с буржуя совус!
Раненые приподнимались:
— Так их, товарищ Кочубей! Дави гнидов. Одобрительный гул зала не предвещал ничего доброго.
Кое-где щелкнули затворы.
Начальник станции и человек в кителе вытянулись во фрунт перед Кочубеем. Лица их были мертвенно бледны, и веки дрожали.
— Я еду с политичным комиссаром, — раздельно сказал Кочубей, — меня гукнул сам Орджоникидзе. Обратно буду завтра. Шоб было чисто, бо от меня…
Он, не докончив фразы, повернул голову. Острый его нюх уловил отдаленный запах кухни. Отведя рукой оправдывающихся железнодорожников, он пошел на запах, осторожно выбирая, куда поставить мягкий кавказский сапог. Кухня. В дверях смущенное лицо повара. На кончике носа дрожали огромные очки.
— Ты кто? — спросил Кочубей, пронизывая его уничтожающим взглядом.
— Повар.
— Шо делаешь?
— Готовлю пищу.
— Пищу? Кому?
— Медперсоналу.
— Перцоналу? А шо им готовишь? Яку пищу?
— Котлеты.
— Коклеты? — протянул Кочубей. — Вот оно шо! Мои други-товарищи хлеба не имеют, а перцоналу коклеты… Смирно!
У повара палками повисли руки. На животе звякнули длинные, остро отточенные ножи.
— Я — Ваня Кочубей. Бери и раздавай хлопцам по две коклеты. И корми хлопцев, пока они поднимутся. И если услышу от них хоть едину жалобу, скарежу тебя, як бог черепаху.
Вокзал начал оживать. Появился медицинский персонал, пропадавший до этого неизвестно где. Зажглись лампы. С окон стали сдирать доски, чтобы проветрить помещение. Кочубей, Кандыбин и Ахмет ожидали поезда на перроне. В железнодорожном саду ржали лошади. Коптили две походные кухни. К ним вереницами двигались красноармейцы через поваленный решетчатый забор. Кухни усиленно кипятили воду. Приходившие за кипятком звякали котелками. Незаметно подполз серый бронепоезд, обдавший волной теплого воздуха. На бортах бронепоезда было выведено полуаршинными буквами название.
— «Коммунист № 1», — прочитал Кандыбин. — Это броневик Чередниченко.
Люки открылись. Стали соскакивать бойцы Чередниченко и разминаться, не отходя от вагонов.
Кочубея разыскал начальник станции, который, поминутно извиняясь, передал заключение врачей, что, пока в вокзале будет такая скученность, достаточный уход раненым обеспечить трудно. Кроме того, нет постельных принадлежности, бинтов, продуктов.
Комбриг молчал. До слуха его долетали музыка, одновременные взрывы смеха, аплодисменты. Он прислушался, встрепенулся.
— Это шо за свадьба? Где то?
— В железнодорожном закрытом театре оперетта, товарищ Кочубей, — доложил начальник станции.
— Комиссар! Шо это за оперетта?
— Комедия с музыкой, — ответил Кандыбин, здороваясь с подошедшим Чередниченко.
Кочубей подал командиру бронепоезда руку и, нагнувшись к нему, шепнул:
— Мефодий! Построй мне человек тридцать своих голодранцев. При полной форме.
Место спектакля окружил Кочубей людьми, выделенными Чередниченко.
— Кончай комедь! — зычно крикнул Кочубей, появляясь в середине действия на сцене. — Я хочу речь сказать.
Зрители метнулись к выходу.
— Тикать? Нет. Брюхо на штык, як онучу! — гремел Кочубей.
Публика притихла. Подняли головы. Человек, украшенный огнестрельным и холодным оружием, подошел к рампе и начал излагать толковые и доходчивые мысли. Среди зрителей было немало рабочих-железнодорожников.
— Граждане! Яки ж вы граждане? — покачивая головой, говорил Кочубей. — Тут вы комедь играете, а там люди, трудящиеся люди, шо в борьбе с лютым врагом здоровье за вас повытрусили, валяются больные, ободранные и бесприютные…
— Правильно говорят, правильно, гниют на станции люди, — пробираясь через толпу, поддержал седой рабочий в кожаном картузе.
— А вы, милосердные сестры-женщины! Яки ж вы милосердные сестры? Где ж ваша людская совесть?
— Где ж наша людская совесть? Бабы, слушайте, ведь у тех солдатов тоже матери есть? — запричитали женщины.
Кочубей горестно ударил себя в грудь:
— Бьемся за то, шоб было светло, а там — як головой в копанку [14]. Бьемся, шоб было всем свободно, а там — человек на человека. Вызовет вас товарищ Ленин, як вот меня Орджоникидзе, и спросит вас: а шо ж вы делали, милые люди, когда у ваших хат люди будущее штыком да шашкой доставали? Як вы будете держать ответ дорогому товарищу Ленину? Допустит вас товарищ Ленин в светлую жизнь, а может, срубает вам гострой шашкой головы… Эх, вы полова, а не люди!
14
Копанка — колодец.