Каковы люди! Воеводы, отгрызающие пальцы у попов!

— Таже ин начальник на мя рассвирепел: приехал с людьми ко двору моему, стрелял из луков и из пищалей с приступом. И аз в то время молился с воплем ко владыке: «Господи! Укроти его и примири ими же веси судьбами». И побежал от двора, гоним святым духом. Тоже в нощь ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко! Евфимий Степанович при кончине и кричит неудобно, бьет себя и охает, и сам говорит: дайте мне батьку Аввакума, за него бог меня наказует». И я чаял, меня обманывают… Ужасеся дух мой во мне, и се помолил бога сице: «Ты, господи, изведый мя из чрева матери моея и от небытия в бытие устроил; аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митрополитом московским; аще зарежут, и ты причти мя с Захариею пророком; аще в воду посадят, и ты, яко Стефана пермского, паки освободиши мя!»

«Задушат»… «зарежут»… «в воду посадят»…

— Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоредь. Аз же совлекся к Москве, и божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевце-Повольском. И тут пожил немного, только восемь недель. Диавол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я дела духовные делал, и вытащили меня из приказа, собранием человек с тысячу и полторы их было, среди улицы били батожьем и топтали, и бабы били с рычагами. Грех ради моих замертво убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошади умчали в мой дворишко; а пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору пристают, и по граду молва велика, наипаче же попы и бабы, которых я унимал от блудни, вопят: «Убить вора, б…а сына, да и тело собакам в ров кинем!»

Каковы иллюстрации людей и порядков!

А истязания, которым его подвергали в Москве, в Сибири, в Даурии, в Мезени!

И между тем, чем больше его мучили, чем больше надругивались над ним, тем шире росла его слава и тем более увеличивалось число его последователей. Да оно и понятно.

В то время государственные люди еще не дошли до той простой, но глубоко философской истины (да и откуда им было при тогдашнем повальном невежестве набраться этой государственной мудрости?), что система репрессалий, система жестоких наказаний, преследований, запрещений и угроз приводит всегда к результатам, совершенно противоположным тем, которых этою системою думают достигнуть: на место одного жестоко наказанного встают сотни и тысячи озлобленных, которые кончают тем же и увлекают за собою сотни тысяч; за преследуемыми, по их стопам, идут тысячи последователей, и эти увлекают за собою массы, запрещения изощряют ум и изворотливость опрокинуть запретную стену, разорвать связывающие их путы… Публичные казни, вместо того, чтобы устрашить зрителей, становятся аудиториями, деморализующими университетами страны…

При Алексее Михайловиче не понимали этих простых истин и создали государству такие затруднения, которые оно не в силах побороть вот уже третье столетие.

Единомышленников Аввакума жгли в срубах и на кострах, публично вешали, задавливали в темницах, жарили в печах, как инока Авраамия, о котором Аввакум говорит: «Яко хлеб сладок принесеся святей Троице». Другим, чтобы не проповедовали, отрезывали языки, как дьякону Федору и попу Лазарю, и они с гугнявыми языками и немые казались народу еще могущественнее в своем немом красноречии…

И что же вышло наконец? Русская баба, самое безответное, самое покорное в мире животное, немая раба мужа и попа, и та в первый раз заговорила при Алексее Михайловиче, пошла на казнь и увлекла за собою пол-русской земли…

А Аввакум хорошо знал, как велика сила бабы. В Даурии он однажды попал в руки «иноземных орд». Орда ожидала русских, чтобы напасть и разграбить их. «А я, — говорит Аввакум, — не ведаючи, и приехал к ним, и, приехав, к берегу пристал. Они с луками и обскочили нас, а я-су, вышед, и ну обниматься с ними, что с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною и с вами той же!» И они до меня добры стали и жены своя к моей жене привели. Жена моя также с ними лицемерится, как в мире лесть совершается, и бабы удобрилися. А мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя».

В то время как русская баба, в лице Морозовой, в первый раз возвысила голос против системы насилий, Аввакум уже шестой год томился в земляной тюрьме на самом дальнем севере, в Пустозерске.

В последний раз мы видели его на суде, пред лицом вселенского собора.

В пять лет он еще постарел, но ни телом, ни духом не упал, не сломился и не зачах в той преждевременной могиле, в которую его заживо похоронили; то же сухое, жилистое и упругое, как у юноши, тело; те же живые, молодые глаза, которые, казалось, стали еще добрее; волосы и борода, уродливо обстриженные в Москве, снова отросли и вились белыми курчавыми прядями. Только матовая бледность лица выдавала его: видно было, что в своей подземной жизни он в течение пяти лет почти не видал солнца и живительные лучи его не окрашивали ни цветом здорового загара, ни краскою крови его впалых щек и белого, как мрамор, лба.

Темница, в которой он сидел, представляла собою обширный, если можно так выразиться, колодезь без воды; в земле была вырыта просторная квадратная яма около сажени глубиною; в яму врыт был деревянный сруб, который выходил из земли четверти на две; в одной стороне сруба прорублена была дверка, в которую сверху вели земляные ступени с положенными на них досками; в другой стороне прорублены были два маленьких оконца, которые пропускали слабый свет в мрачный колодезь, а зимою вместо стекол обтягивались пузырями. В одном углу подземелья складена была из необтесанных камней печка, которая топилась «по-черному»: дым, за неимением трубы, выходил в самое подземелье, — а из подземелья медленно вытягивался дверью, а летом — и оконцами. Сверху сруб был заложен хворостом и соломой и засыпан кругом землею… Снаружи, таким образом, темница представляла подобие могилы, и подобие это было тем более поразительно, что над этою земляною насыпью торчал восьмиконечный деревянный крест, сколоченный стрельцами-тюремщиками по просьбе Аввакума. Перед непогодью на вершину креста обыкновенно садилась ворона и каркала, а Аввакум всякий раз, когда слышал это, по справедливому народному воззрению, зловещее карканье, с задумчивой улыбкой всегда говорил:

— Что, воронушка, мясца мово ждешь? Да полно-су надрываться; не клевать тебе мово мясца грешново… не для тебя оно… Я-су баран у господа бога: моя баранинка припасена на всесожжение… Каркай не каркай, миленькая, а тебе мово мясца не едать…

В подземелье хранилось и все хозяйство и богатство Аввакума: два горшка для варки пищи, сковородка, кадка с водою, глиняная миска, такая же кружка, деревянная ложка, солоница; нож; в переднем углу, как святыня, сохранялись: образки медные складные, несколько богослужебных книг старого изводу, деревянное масло, ладан, крест и жалкие, ветхие принадлежности богослужения. Тяжелые четки из сибирских камней, подаренные ему «добренькою бабою», женою воеводы и мучителя Пашкова, всегда были намотаны у него на руку.

Рядом с этой могилой-тюрьмой находились еще три таких же насыпи, под которыми в земляных же срубах заключены были согласники Аввакумовы — поп Лазарь, дьякон Федор и инок Епифаний. Каждая из этих темниц обнесена была снаружи особым срубом, а вокруг всех высилась общая ограда с четырьмя замками. У каждой темничной двери помещалась стража…

«Осыпали нас землею, — говорил Аввакум в рукописной исповеди своей иноку Епифанию, — сруб в земле, и паки около земли другой сруб, и паки около всех общая ограда за четырьмя замками. Стражие же пред дверьми стражаху темницы… Таковы-те наши земные царства, живые могилки: живи-су не тужи да чепьми погромыхивай, что пес… Патмос, воистину Патмос!»

Цепи на них были ножные, с железными поворозками, С железным же поясом на случай приковыванья к стене или к колоде…

В Аввакумово подземелье в тюремное оконце глянуло летнее солнышко… Аввакум молился, стоя на коленях перед распятием… Солнечные лучи упали на распятие… дрогнули веки узника, и лицо осветилось детской радостью…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: