— Бояре и царю поперек горла стали и водят его, что малого ребенка, да ему, великому государю, то невдомек, потому добер сердцем гораздо, тих и мягок, аки воск: лепи из него умелый, что хочешь, — богу ли свечу, черту ли кочергу… «Свете тихий», одним словам, так я его называл, когда он мне еще верил. Так нет! Загасили оный «свет тихий» бояре-лиходеи, а всё по злобе на меня: я им не потакал, не давал им изводить государское семя, ну и распалились на Никона, на смердья сына. А смерды что! Смерды единые верные слуги государевы, а бояре из-за своей гнюсной корысти готовы и Христа в ложке воды утопить, не то что великого государя. Ныне и казаков хотят в холопи к себе закабалить, Дон ваш тихой весь своими утробами несытыми выпить…
— Ну нет! Поперхнутся на первом ковше, — мрачно заметил старший казак.
— От донской воды-те боярское брюхо вспучит, рогом вода встанет, — пояснил младший.
— Ох, господи! Что это? — испуганно воскликнул Никон.
Казаки встрепенулись. Никон с ужасом, широко крестясь, глядел на что-то, летающее по келье.
— Что случилось, святейший патриарх? — участливо спросил старший казак.
— Вон, вон… чертей ко мне напустили бояре да чернецы… черти вон летают… Охте мне!
Что-то черное, покружившись по келье, прицепилось к окладу иконы и с шипом возилось там. Младший казак подошел к иконе и схватил рукою это черное…
— А! Да это не черт, а настопырь, — сказал он, улыбаясь.
— Настопырь — по-нашему, летуча мышка, великий патриарх, — успокаивал старший.
— Ах ты тварь! За палец тяпнула! — вскрикнул младший. — Вот же тебе!
Несчастное животное, напугавшее Никона, у которого бессонные ночи совсем расстроили воображение, запищало в могучей руке казака.
— А! Не любишь!.. Гляди-ко, патриарх, какой звереныш махонький, с мышку; ишь, ушки каки…
И казак поднес свою добычу к лицу Никона.
— Ай-ай! Выбрось его в окно, — продолжал Никон брезгливо, — это бес в образе нетопыря… брось его и оградись крестом…
Казак швырнул своего маленького пленника в открытое окошко. Никон перекрестил это окно, в которое с голубого неба гляделись мигающие звездочки, отражавшиеся и на гладкой поверхности Белого озера. Ночь была тихая и ясная, летняя северная ночь. Казакам слышно было, как с берега неслись посвисты ночной птички, которую у них зовут «овчариком», свистит по ночам, словно пастушок у стада… А Никон прислушивался к чему-то другому: за монастырской оградой в роще человеческим голосом выгукивала сова, и он вспомнил, что точно так же много лет назад, в ночь перед избранием его на патриаршество, он прислушивался к таинственному голосу этой птицы, пророчившей ему что-то неведомое…
За окном сквозь сон пропищала ласточка; вероятно, во сне ей померещился ястреб, пискнула и замолкла…
— И у нас на тихом Дону меж несогласниками те же слухи ходят, — нарушил молчание старший казак.
— Какие это несогласники? — спросил Никон.
— Да у нас с самого Степана Тимофеича казацкий Круг раскололся надвое, на согласников и несогласников.
— Согласников у нас дразнят московскими попихальниками, а то и боярскими помыкачами, — пояснил младший.
Никон, по-видимому, не понимал этих казацких филологических тонкостей.
— Согласников Москва, значит, пихает, куда хочет, и бояре ими помыкают; с того, значит, они и слывут у нас помыкачами да попихальниками, — более вразумительно пояснил старший.
— Кто ж у вас эти московские согласники? — спросил Никон.
— Да которые казаки побогаче, которые, значит, шерстью московской обросли, земель да угодьев нахватали и уж сами в бояре норовят на Дону попасть да рядовым казакам на шею сесть, те, значит, все московские согласники, — отвечал старший.
— Одно слово, кровопивицы, — пояснил младший.
— А кто ж ими верховодит? — допытывался Никон.
— Корнилко Яковлев, что Стеньку в Москву возил.
— И в холопы за то пожалован, — добавил младший.
Никон вскинул на него глазами.
— А несогласники ж кто у вас? — спросил он.
— Вольные, рядовые казаки, — отвечал старший, — что в ярме еще не бывали.
— Голутьба, у которых зипунов нет, — продолжал пояснять младший. — Они так же от бояр норовят, как черт от ладану.
Никон опять вскинул на него глазами.
Сова продолжала погукивать, словно бы она предостерегала от чего-то Никона. «Овчарник» своим свистом продолжал напоминать казакам их родимый Дон… Когда-то они вновь попадут туда?
— А которые в Астрахани митрополита Иосифа убили? — спросил Никон.
— Митрополита Осипа казаки сказнили за измену, — потупился старший. — Он за боярами руку тянул.
— Он с Тереком воровским делом переписывался, а в казачий Круг с крестом пришел, словно мы нехристи! — горячо заговорил младший. — На нас на самих крест.
— Осип свою смерть заслужил, — успокаивал старший.
— Он был боярский похлебник… мягко стлал… Никон продолжал нервно погромыхивать четками, как бы силясь не слышать зловещего голоса совы. Старший из казаков нетерпеливо двигался на лавке, по-видимому, не решаясь сказать то, что у него было на душе. Он крякнул. Младший глянул на него значительно.
— А мы к тебе, святой отец, по делу, — начал старший нерешительно.
Никон вопросительно вскинул на него своими угрюмыми глазами.
— По делу?
— По великому делу…
— Что ж, сказывай. — Голос старика дрогнул.
— Не в Соловки мы идем…
— Не Соловки у нас на уме, — пояснил младший.
— К тебе мы пришли…
— За каким делом?
— Дон прислал тебе, святейший патриарх, свое великое челобитье…
Он остановился. Никон ждал… А из рощи все доносится этот стон…
— Опростать тебя отсюда приговорил Дон…
У Никона веки дрогнули… Рука, перебиравшая четки, застыла…
— Опростать и от бояр, — добавил младший.
Голова Никона опять заходила… «Нет, нет, нет…»
— Пошли ты с нами на Дон грамоту: тихому-де Дону твое благословенье, навеки нерушимо, а боярам-де, твоим и государевым супротивникам, неблагословенье…
— Анафема-проклят, — пояснил младший.
— В те поры мы в Кругу грамоту вычитаем и, стекавшись с Запорогами, на бояр ударим…
— На семена не оставим…
— И тебя, святителя, опростаем…
— И будешь ты патриархом по гроб жизни…
В это время под окном что-то хрустнуло… Никон вздрогнул и испуганно глянул на окно… Голова младшего казака высунулась туда…
— А! Князь!.. Что не спишь?
— До ветру малость вышел, — послышался смущенный голос князя Шайсупова, который тихонько пробирался к окошку, чтобы, по московскому обычаю, подслушать. — До ветру…
— А, то-то… и носом слыхать, — насмешливо заметил казак, — несет…
— Ишь, шутник, право, а! — отшучивался пойманный князь.
— Шутник ты, князь: другово места не нашел до ветру, окроме этого окна…
Смущенное татарское лицо глянуло в окошко…
— Не спится что-то, — как бы извинялся он перед Никоном. — А вы об чем тут беседуете?
— О божественном, — пробурчал старший казак.
— О перстах, — пояснил младший.
Никон сидел ошеломленный. Глаза расширились, как от испугу, голова тряслась еще пуще, как бы все гоня от себя и отрицая: «Нет, нет, нет…»
— Кажись, все написал… А крепонько-таки написано… Может, где и прилгал малость, да добро! Лишь бы крепонько… что дивить! Прилыгаю… А сказано не нами: «Ложь конь во спасение…» Не мимо идут словеса сии… Да и апостол Петр, — на нем же, аки на камне, созиждал Христос церковь свою — и Петр-ат святой прилыгал малость спасения ради… «Язык-де твой яветя творить, что и ты-де с ним человеком заодно…» «Нет, — говорит, — не вем человека сего…». А петель-ту и возгласи…
Так бормотал сам с собой Никон далеко за полночь, сидя у стола и рассматривая исписанный им лист бумаги — письмо к царю: он все писал по уходе казаков и пристава, не спалось ему от старости, да и возбужден он был речами казаков.
— Да, отрекся апостол, а петель-ту и возгласи…
И где-то в монастыре, далеко, запел петух… Никон вздрогнул…