Только тогда, когда она шла к Стеньке, ветер шумел вершинами лип, и тот, к кому она тогда шла, сидя у тюремного окна, пел:
А она будет петь «песнь нову».
Проводя мимо своего дома, она взглянула на него. Дом стоял мрачным, пустынным, и ни в одном окне ни огонька, хотя бы лампадка теплилась, ничего нет… Да и кому там возжигать лампадки? Ее дом теперь стал выморочным и взят в казну великого государя… Только слышно, на дворе собаки жалобно воют, по хозяину тоскуют…
Морозову привели в Чудов монастырь и ввели во Вселенскую палату. Палата была тускло освещена, и Морозова увидела только несколько черных клобуков, но лиц их сначала не распознала… «Волци, — мелькнуло у нее в уме, — наемники не радят об овцах, и волци распудят стадо…» Увидев в переднем углу палаты новые образа, она отвела от них лицо и перекрестилась истово, глядя на небо, в потолок. Клобуки глядели на нее, но она им не кланялась: молодое, красивое, нежное лицо глядело на них гордо, как бы спрашивая: «Зачем вы здесь? Ваше место на большой дороге, в муромских лесах, но не здесь… И для чего я вам надоблюсь? Какое общение Христа с Велиаром?…» Она не хотела стоять волею и почти висела на руках державших ее стрелецких сотников… «Не буду стоять… это волци…»
Она скоро узнала, кто были эти «волци»: патриарх Питирим, «краснощекий» Павел-«оладейник», митрополит крутицкий Иоаким, архимандрит чудовский и думный дворянин Ларион Иванов «со властями и градскими начальниками».
«Лифостротон, сущий лифостротон», — думалось Морозовой.
Патриарх, приблизясь к ней, взглянул своими старческими глазами в ее светлые, чистые детские глаза и покачал головой: «Жить бы только, жить бы такой молодой да бога славить, — подумалось ему, — так нет… сама смерти взыскует…»
Старик тяжело вздохнул и снова глянул в светлые глаза, блестевшие из-под монашеского клобучка.
— Дочь моя, почто окаменело сердце твое? — спросил он тихо и ласково.
Морозова молчала… «Она же ответа не даде», — шевельнулось в сердце у старика. Митрополит Павел, архимандрит Иоаким и думный Ларион молча переглядывались: они уже «вкусили приятности» этого василиска и аспида с ангельским личиком…
— Камень, камень, — бормотал старый патриарх, качая головой.
«Камень… на сем камени созижду церковь… О! Созижди, господи!» — колотилось в сердце у вопрошаемой.
— Боярыня! — с силою сказал патриарх. — Оставь все твои нелепые начинания, присоединись к соборной церкви и ко всему российскому собору.
Боярыня вскинула на него своими ясными глазами.
— Мне некому исповедываться и не у кого причаститься, — тихо отвечала она.
— Попов много в Москве, — с удивлением заметил патриарх.
— Попов много, — был ответ, — но истинного нет… У истинных языки вырезали либо живых в землю закопали.
Патриарх отступил назад. Четки задрожали в его руках: он, видимо, что-то вспомнил… Вспомнил, что и он так же веровал, как вот она… но… искушение власти, прелести мира.
— Дочь моя! — еще с большею силою сказал он. — Вельми пекусь о тебе: сам на старость понуждусь исповедать тебя и, отслужа, сам тебя причащу.
Какая честь! Честь небывалая в московском государстве. Но Морозова отказалась и от этой чести.
— Разве есть разница между ними и тобою? Разве ты не творишь их волю? — заговорила она с горечью. — Когда ты был крутицким митрополитом, держался обычая, переданного отцами нашей русской земле, и носил клобучок старый, и тогда ты нами был отчасти любим. А ныне ты захотел творить волю земного царя, а содетеля твоего презрел и возложил на свою голову рогатый клобук римского папы, и оттого мы теперь отвращаемся от тебя. Так не утешай меня тем, что сам меня причастишь; не требую я твоей службы.
По мере того как она говорила, краска заливала лицо маститого главы московской церкви: он глубоко сознавал правоту ее слов и с горестью вспомнил о своей молодости, когда и он носил «малый клобучок на главе, а в груди сердце чисто»… Теперь потускнело это сердце… «потускне, яко зерцало от дыхания»…
Он сделал знак, чтобы его облачили в церковные ризы. Руки его дрожали.
— Принесите освященное масло… сучец подайте… помажу ее… авось придет в разум, — бормотал он, готовясь мазать миром упрямицу.
Подали патриарху сосуд и сучец. Патриарх приблизился к ней, творя молитву. До этой минуты она висела на руках сотников, которым даже приятно было держать «таку цыпочку», но тут она выпрямилась и сверкнула глазами.
Крутицкий митрополит протянул было свою жирную руку, чтобы приподнять треушок от клобучка, падавший на мраморный лоб боярыни, дабы патриарху удобнее было помазать ее маслом, но упрямица гордо отстранила руку митрополита.
— Помни, чернец: я боярыня, боярыня Морозова! — сказала она с достоинством.
Рука митрополита опустилась, как обожженная…
— А кусается, — лукаво шепнул думный Ларион своему соседу архимандриту Иоакиму.
— Сущая крапива, — улыбнулся на это архимандрит.
— Я хотел токмо треушок поднять, — бормотал, оправдываясь, митрополит.
— То-то, не забывай моего боярского чина, — повторила боярыня.
Но патриарх приблизился к ней и омочил сучец в масло. Морозова, удерживаемая сотниками, взмолилась с воплем отчаяния:
— О-о! Не губи! Не губи меня, грешницу, отступным маслом.
Лицо патриарха покрылось краской негодования.
— Молчи! Ты поносишь святое миро!
— Не святое оно, отступное… О! Уйди от меня… Ужели одним часом хочешь погубить весь мой труд!.. Отступи, удались! Не требую я вашей святыни.
И она отворачивала назад голову, билась в руках стрельцов, как пойманный голубь, звеня железами.
Патриарх отступил и передал сосуд митрополиту: дрожащие руки его могли пролить священное миро. Он сам весь дрожал.
— Уведите вражью дочерь с глаз моих долой! — заикался старик. — Она еще отведает сруба.
Морозову увели. Когда она выведена была на крыльцо, то услыхала звяканье еще чьих-то кандалов. То вели еще двух колодниц.
— Дунюшка? Это ты?
— Я, сестрица, — отвечала радостно Урусова, которую тоже вели к патриарху.
Морозова и Урусова бросились было друг к другу, но стрельцы, конвоировавшие их, не пустили.
— О! Так ты жива еще! Не сожгли? Не удушили?
— Жива, сестрица.
— А кто с тобой?
— Это я, — отвечал женский голос, — али не узнала меня, Федосьюшка.
— Акинфеюшка! Милая! И ты в узах?
— В узах Павловых, миленькая, радуюсь!
— Слава тебе, создателю… Дерзайте же, миленькие! Дерзайте именем Христовым: той бо победи мир… Дерзайте!
Колодниц развели силою.
— И Анисьюшку боярышню взяли волци! И Устиньюшку взяли, поволокли в Боровск! — кричала уже с крыльца Акинфеюшка.
— А мать Меланию?
— Мать Мелания здравствует!
Стрельцы зажали рот Акинфеюшке.
Когда во Вселенскую палату ввели Урусову и Акинфеюшку, патриарх встретил их сердито.
— И вы во след оной же волчице? — спросил он, приближаясь к колодницам.
— Неведома нам волчица, а ведомы токмо волци, — отвечала княгиня.
Патриарх велел подать освященное масло.
— Княгиня! Оставь свои заблуждения, — заговорил он более спокойно, — покорись царю и освященному собору, и тебя возвратят мужу и детям.
— Нету у меня мужа, — отвечала раскольница, — топор разве будет моим мужем, а брачным ложем плаха.
— А ты, боярышня, за ними же? — обратился патриарх к Акинфеюшке, отворачиваясь от Урусовой.
— Я жениха ищу, — отвечала та спокойно. Акинфеюшка смотрела теперь далеко не тою, какою мы видели ее более четырех лет тому назад в Малороссии, в городе Гадяче, в гостях у гетманши Брюховецкой, когда Акинфеюшка вместе с другими странницами и странниками возвращалась из Киева, куда они ходили на богомолье. Тогда она смотрела загорелою, с энергическим лицом и задумчивыми в то же время глазами, черницею, которая ходила из конца в конец русской земли, ища себе «жениха», как она выражалась. В сущности, она бродила по «святым местам», побуждаемая скрытою в ней жаждою все видеть, чего она не видала прежде, искать новой, незнакомой ей природы, новых, невиданных ей людей. Это была по призванию бродящая душа, перелетная птичка, которую с каждой весной тянуло в неведомые страны. Теперь она пошла в заточение. Тюремная жизнь сгладила с ее лица загар и украинского, и поволжского солнца, убелила это лицо, возвратив ему боярскую белизну и нежность. Но в душе она осталась все та же: искала «жениха», жаждала видеть невиданные страны… Только теперь эти невиданные страны представлялись ей на «том свете», за могилой, и она жаждала скорее пуститься в эту далекую дорогу, к неведомым странам…