Старушка мамушка, стоя в стороне, с умилением глядела на эту нежную сцену.
— Много выучила? — спросил царь, взглянув на девочку.
— До перииксв и антиков, батюшка.
— Хорошо, дочушка… А трудно, поди?
— Трудно…
— Ничего… корень учения горек, а плоды его сладки суть…
Он взглянул на глобус, тронул его, повернул на оси…
— А сие разумеешь? — спросил он, тыкая пальцем в глобус.
— Разумею, батюшка.
— Это что такое! Словно ось махонька…
— Сие есть аксис, на чем Земля вертится.
— Ишь ты, аксис… слово, поди, греческое… так-так, словно ось…
— Да она осью и называется, батюшка, — пояснила девочка.
— Точно-точно… Премудро все сие… Токмо не уразумею я, как люди не упадут с Земли, коли она круглая…
— Не падают, батюшка…
— То-то я сам вижу, что не падают… Вот и мы не падаем, стоим, потому кверху падать нельзя… А вот те-ту, что внизу, под нами живут?
— Они, батюшка, называются антиподы.
— Антиподы, ишь ты… А мы кто же?
— А мы антики…
— Вон оно что! Поди ты, мы антиками стали, русские-то… А все премудрость божия…
Он задумчиво качал головой, рассматривая глобус и повертывая его.
— А где ж Москва тут будет? — спросил он. Царевна повернула глобус, нагнулась к нему…
— Вот Москва, батюшка.
— Вижу, вижу… И на чертеже государства российского такоже… А Ферапонтов монастырь, примером сказать?
Девочка вопросительно посмотрела на отца.
— Не знаю, батюшка.
Царь задумался: он вспомнил о своем некогда «собинном» друге и вздохнул.
— Нет его, поди, тут, Ферапонтова-ту, — раздумчиво сказал он, — и Пустозерска нет…
Мысль его, видимо, где-то витала; но девочка не понимала этого и молчала… Она слышала только, как лебеди кричат на пруду; она знала, что они о ней соскучились, она избаловала их.
— Дивны, дивны дела твои, господи, — продолжал царь раздумчиво. — А это что такое, опоясочка черненькая кругом, а? — спросил он, проводя пальцем по экватору.
— Ее-ев-евкатор это, батюшка, — зарделась девочка, чувствуя, что дело не совсем ладно.
— Евкатор…
— Сиречь уравнитель, — поправилась она.
— Уравнитель… опоясочка вокруг Земли… А кто ее опоясал? Все бог… Для него, батюшки-света, вся земля, что яблочко едино, клубочек махонький, взял и опоясал своею божественною ниточкою, поясом господним… Одеяся, яко ризою, облаком, лете на крылу ветреннюю… Чудны дела твои, господи… Ишь лебеди раскричались, к дождю, поди…
— Они есть хотят.
— То-то, проголодались без тебя… А вот сия опоясочка тоненька? — указал он на Северный полярный круг. — Что оная означает?
— Сие есть зона фригида, пояс хладный, или студеный, — бойко отвечала девочка, уверенная, что на этот раз не врет.
— Так пояс таки? Так и называется?
— Пояс, батюшка, хладный.
— Хладный… почему ж хладный?
— Поелику северный, а на севере хлад…
— Точно, точно… Вон в Крыму и на Тереке, сказывают, теплее, а в Ерусалиме знойно.
— А вон там, батюшка, и пояс знойный, или горячий, зона торрида, — торопилась девочка, показывая своим розовым пальчиком Южный полярный круг.
— Так-так, дочушка моя, умница… Учись, учись… Это премудрость божия…
Девочка стала ласкаться к нему, словно кошечка.
— Ах ты, моя Софей — Премудрость божия, — гладил он ее.
— А возьмешь меня на действо? — вдруг спросила она. — На «Навуходоносорово» действо…
— Возьму, возьму. — Он снова поцеловал ее в голову. — Ишь, выросла.
Выглянув затем в окно, Алексей Михайлович увидел, что к крыльцу, по заведенному порядку, уже стали сходиться бояре и стольники на смотр, для поклонов и для докладов. Меж ними он увидал князей Воротынского и Одоевского да Василия Волынского. Какая-то тень прошла по благодушному лицу царя; он догадался, зачем пришли эти трое… Этой ночью они пытали Морозову и Урусову.
Царь рассеянно и торопливо перекрестил дочь и вышел из терема.
ГлаваXV. Морозова в заточении
Воротынский доложил царю о безуспешности «розыска» над Морозовой и ее сестрой. Он доложил это с такими потрясающими подробностями, что Алексей Михайлович невольно побледнел.
— Палачей в трепет привела своим неистовством и стрельцов к своему суеверию наклонила, — пояснил Одоевский.
— Волосы ходили у меня, великий государь, по голове, аки живы — доложил и Волынский. — Дьяк Алмаз, великий государь, занеможе от виду твоей муки.
Царь оглянулся кругом: дьяка Алмаза Иванова действительно не было среди приближенных.
— Что же делать с ними? — обратился царь к сонму князей и бояр. — И церковь, и земная власть бессильны над ними!
Все потупились, страшно было отвечать на такой вопрос…
— Огонь осилит, — послышался чей-то мрачный голос… Все поглядели на говорившего: это был краснощекий
Павел, митрополит крутицкий. Алексей Михайлович долго молча глядел на него.
— Огонь? — как бы не понимая этого слова, спросил он.
— Огонь небесный, великий государь.
— А в наших ли руках огонь-ат небесный? — качая головой, снова спросил царь.
— В твоих, великий государь: сказано бо, сердце царево в руце божий…
— А бог милостив.
— Милостив к верным, а на Содом и Гомору он сослал с небесе огнь и жупел.
Бояре безмолвно переглядывались. Долгорукий, князь Дмитрий, отец вдовы Брюховецкой, раздумчиво качал головой. Он вспомнил Морозову на свадьбе своей дочери, когда ее выдавали за Брюховецкого. Морозова была посаженой матерью и утешала плакавшую Оленушку… Сердце сжалось у Долгорукого при этом воспоминании: обеим не задалось счастье… та там, эта здесь…
— Прикажи, великий государь, сруб поставить на Болоте, — продолжал жестокий митрополит-«оладейник», — затепли свечу пред господом, свеча эта будет Морозова…
Многие невольно вздрогнули от этого предложения…
— Из живова тела свечу господу, ах! — отозвался кто-то.
— И свеча та спасет православный народ, — настаивал Павел.
Долгорукий не вытерпел! Морозова и его бедная погибшая дочь живыми стояли перед ним… одна горела, другая так таяла…
— Али тебе, митрополит, мало свечново сбору, что ты вздумал нас свечами поделать? — с дрожью в голосе заговорил он. — Спасай словом, а не огнем… Христос не жег огнем неверующих, а молился за них, не ведают бо, что творят…
Царь ласково посмотрел на Долгорукого: ему самому тяжелы были эти пытки да казни.
Но так на этот раз ни на чем и не порешили.
Как бы то ни было, на другой день за Москвой рекой, на Болоте, как раз против теремных окон, с раннего утра ставили какое-то странное здание. Это был четырехугольный сруб из сухих сосновых бревен с одною дверью, но без окон. В срубе складены были костром дрова, а пол устлан был соломой и уставлен снопами, которые доходили до самых верхних венцов сруба.
Любопытствующие толпились около этой странной горенки.
— Мотри-мотри, братцы, мышь бежит из сруба! — кричал парень с лотком на голове.
— То-то, подлая, знает, что в горенке-ту тепло будет, — осклабился другой малый.
— А вон и другия, ах ты курова дочь! Н-ну!
К горенке подошли две монашки. В старшей, с низко опущенным на глаза клобучком, можно было, хотя с трудом, признать мать Меланию, отыскать которую не могли никакими средствами. Другая была молоденькая, и бледное, изящное округленное лицо ее обнаруживало, что не простого роду эта монашка. Это и была боярышня сестра Анисья, которой писал когда-то Аввакум из своей тюремной кельи у Николы на Угреше, чтобы она забыла свое боярство и «сама месила хлебы да варила шти для нищих».
Мелания грустно покачала головой, глядя на странную горенку…
— Уготована, уготована… постель брачная, — тихо бормотала она.
— Да, снопами уложена, как подобает на свадьбе, — добавила Анисья.
— Так-так, Анисьюшка, эти хоромы краше царских… Они заглянули и внутрь горенки…
— Да-да… чинно, зело чинно устроено…
Молодая монашка дотронулась рукой до снопов, до бревен… Руки ее дрожали…