Она припала лицом к ладоням и тихо плакала радостными слезами…

— Не заслужила я, ох, не заслужила…

— Полно-ка! Чти, скоро день, — понуждала ее старица. — Он знает, что говорит.

— «Как вас нареку? Вертоград едемский именую и Ноев славный ковчег, спасший мир от потопления. Древле говаривал и ныне тоже говорю: киот священия, скрижали завета, жезл Ааронов прозабший, два херувима одушевленная. Не ведаю, как назвать. Язык мой короток, не досяжет вашей доброты и красоты. Ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю, да лишь руками возмахну! Как так государыни изволили с такие высокие степени сступить и в безсчестие вринутися! Воистину подобны сыну божию, от небес сступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Тому ж и здесь прилично. О вас мне рассудить не дивно: яко 20 лет и единое лето мучат мя…» Двадцать лет! — невольно воскликнула молодая узница, подняв глаза к потолку тюрьмы.

— Двадцать лет и с годом, — тихо поправила ее Меланин.

— А я-то что противу него! Мне и году нет, как я в заключении.

— Добро и то: нынешнюю ночь вспомяни…

— Что, матушка, нонешнюю?

— Вчерашнюю, дочь моя, как на виске-те висела: там миг един годом кажется.

Старица была права: Морозова вспомнила прошлую ночь, ночь в застенке… Да, там минута острой боли казалась годом!.. Она невольно вздрогнула.

— «На се бо зван есмь, да отрясу бремя духовное, — продолжала она читать, — аз человек нищей, непородной и неразумной, от человек беззаступной, одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнен пред господом богом. Но чудно и пречудно о ващей честности помыслити; род ваш Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей день и ночь, покоя не имуще. Он супротив того, царь-от, племянника его родного, Ивана Глебыча, опалою и гневом смерти напрасной предал твоего сына и моего света…»

Дрогнули у несчастной матери руки при чтении этих слов; но она отогнала от себя образ сына и продолжала читать:

— «Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная твой сын плотский, а мой духовный! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле преклонися и отыде в вечныя блаженства со ангели ликовствовати и со лики праведных предстоит святей троице. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти, и тебе уже некого четками стегать и не на кого поглядеть, как на лошадке поедет, и по головке некого погладить…»

Она не могла дальше читать… «Неково по головке погладить»…Эта курчавая головка так и стоит перед нею… стоит, вот тут, в душе стоит, а погладить некого!

— О мой сыночек! О мой крин сельный!..

Она обхватила голову руками и закачалась на месте как бы от нестерпимой боли.

— Не плачь, Федосьюшка-свет, скоро сама с ним увидишься, — бросила ей жестокое утешение мать Мелания. — Он, светик, скоро встретит тебя…

— Ох! Дитятко мое!

— А ты полно, родная, чти… Он утешит тебя… чти, голубка!

Морозова оторвала руки от лица, подняла голову к небу и застонала, крепко стиснув руки.

— Читай же, чти, золотая.

— «Помнишь ли, как, бывало, миленькой мой государь, — читала несчастная, захлебываясь, — в последнее увидался я с ним, егда причастил его. Да пускай! Богу надобно так, и ты не больно о нем кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко царствию небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно: с Федором там себе у Христа ликуйствуют. Сподобил их бог, и мы еще не вемы, как до берега доберемся. Поминаешь ли Федора и не сердитуешь ли на него? Поминай бога для, не сердитуй…» За что ж мне сердитовать на него? Божий был человек, — горестно покачала она головой. — Помню, как он раз со мной в карете к Ртищевым ехал, миленькой… Да что про то вспоминать!

Становилось совсем светло. Восток розовел, и на монастырском дворе и в зелени для мелкой птицы уже настал день радостей и забот, говорливый птичий день. Мать Мелания встала, на лицо ее легла особая тень…

Морозова все поняла чутким сердцем и, казалось, приникла, опустилась всем телом: сердце и лицо Мелании сразу сказали ей, что с нею хотят прощаться, прощаться в последний раз, навеки, прощаться, чтоб уж не свидеться более до страшной трубы ангела…

— Матушка! Ты покидаешь меня! — прошептала она словно бы чужими, дрожащими губами.

— Не я покидаю тебя, а ты нас, отходишь в блаженство, — резанули ее по сердцу беспощадным утешением, — ты, свечечка наша воскоярковая, гаснешь…

— О-о! Мать моя! Матушка!

Мелания незаметно вынула из своей черной рясы что-то блестящее. Звякнули ножницы.

— Матушка! Что это?

— Ножницы, сладкое чадо мое.

— Зачем оне тебе?

— А затем, дочушка моя, что ты отходишь от нас в жизнь вечную, покидаешь нас, сирых… А нас много, что будут вспоминать тебя да плакать по тебе: мы с Анисьюшкой, Анна Амосовна да Степанида Гневная, рабыни твои и сестры по боге, раб твой Иванушка, что злато-серебро твое, все сокровища твои скрыл от царя и никониан и за что ныне взят и мучению предан…

— Так и Иванушку, старого раба дому моего, взяли? — спросила, о чем-то думая, узница.

— Взяли, милая.

— А богатства мои, золото и серебро и камни многоцветные?

— Сокрыты от всех… Иванушка и под пыткой не выдал тебя.

— Кому же открыл он?

— Мне, милая… Одна я, старая грешница, все знаю… Так вот нам на память о тебе хоть по прядочке волосочков твоих шелковых оставь, миленькая, чтоб было чем вспоминать тебя…

— Хоть всю косу мою возьмите! — страстно воскликнула молодая боярыня.

— Зачем всю косу? С косою ты должна предстать жениху твоему, Христу богу…

— Матушка! Святая моя!

— С косою, с косою, дитятко… Эко коса у тебя!

И старая «наставница», распустив роскошную косу своей «послушницы», выбрала одну прядь и отрезала ее ножницами.

— Эко коса невиданная! — бормотала она, навертывая прядь на свой сухой палец. — Так-ту… А то вся бы сгорела, ни волосочка бы не осталось.

Морозова упала на колени, как бы на молитву.

— Благослови меня, матушка! Подкрепи меня!

— Не ноне подкрепа моя нужна тебе, милая, а после… там…

Старая «наставница» не договорила. Морозова глядела на нее заплаканными глазами и, казалось, не понимала, что ей говорили.

— Ну, прощай, дочушка моя любимая, — перекрестила ее старуха. — А ты вот что, слушай: когда возьмут тебя никониане на казнь, и поставят на сруб, и подожгут под тобой солому и дрова, тогда перекрестись истово и покажи народу руку с двумя перстами: тут и меня увидишь… Я тоже подыму руку… по руке меня и узнаешь… Сквозь огонь и дым увидишь меня… тогда я подкреплю тебя…

Где-то за монастырской стеной послышалась песня:

Как журушка по бережку похаживает,
Шелковую травинишку пощипывает!..

ГлаваXVI. «Тишайший» рыбу удит

Страдания за идею нравственно заразительны.

Чтобы понять этот, по-видимому, странный парадокс, следует обратиться к истории человечества. Историческая жизнь человечества представляет, если можно так выразиться, последовательный ряд нравственных эпидемий, сменяющих одна другую и часто осложняемых другими, более или менее сильными, более или менее повальными продолжительными эпидемиями духа общества. История отмечает нам несколько крупных проявлений нравственных эпидемий вроде эпидемии «крестовых походов», когда эта специальная зараза охватила даже детей. Были эпидемии монашеских и фанатических самоистязаний. В начале XVI века, после открытия Америки, — эпидемия открытия новых земель. Эпидемия самоубийств весьма часто чередуется в истории человечества с другими эпидемиями.

К таким же нравственным эпидемиям принадлежат эпидемии страданий за идею. Пострадал один, и за ним, как за Христом и апостолами, идут десятки, за десятками сотни, за сотнями тысячи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: