Всю обедню незнакомец молился и плакал: Никон видел, как он припадал головою к полу, долго не поднимал ее, и как при этом вздрагивали от плача его могучие плечи.
«А должно, большое горе на душе у него», — невольно думалось патриарху: ему самому, разбитому и поруганному, понятнее теперь становилось всякое человеческое горе.
После обедни незнакомец подошел к нему под благословение; необыкновенно добрые и, по-видимому, робкие, с какою-то скрытою, неуловимою мыслью глаза произвели на патриарха невольное впечатление. В глазах этих было что-то чарующее, покоряющее своей мягкостью, в которой сказывалась сила.
— Ты не здешний? — спросил его Никон, поднимая правую руку для благословения.
— Не здешний, великий государь владыко, — смело отвечал незнакомец.
— Не называй меня великим государем, — Остановил его патриарх, — прошло мое государствование.
Незнакомец смотрел на патриарха, по-видимому, не вполне понимая его.
— Я токмо патриарх, а не великий государь, — продолжал Никон с дрожью в голосе, — великий государь у нас один — царь Алексей Михайлович… А ты откуда и кто таков родом?
— Я с Дону казак, святой владыко, Степаном называюсь, по-нашему Стенькою, а по прозванию Разиным… Был на Дону на атаманстве, а теперь иду молиться — душб спасти.
— Доброе дело, — сказал патриарх и благословил его. — Куда ж ты идешь молиться?
— Кланялся я на Москве московским святителям, а теперь иду поклониться соловецким, да к тебе, великий патриарх, зашел просить твоего благословения всему тихому Дону.
— Благое твое намерение, — ласково и задумчиво сказал Никон, — я рад тебе, Степан, заходи ко мне, я с тобою поговорю.
Разину на вид казалось лет около пятидесяти, а может быть, и меньше. В широкой, окладистой бороде его серебрилась резкая проседь. Невысокий лоб разрезывался надвое длинною характерною морщиною. Лобная кость казалась сильно выдавшеюся над глазами. В выражении лица читалось что-то задумчивое, невысказываемое.
Патриарх вышел из церкви, а Разин остался, чтобы приложиться к иконам и отслужить панихиду по новопреставленной рабе божией девице Дарье. За панихидой он плакал еще неутешнее, чем за обедней. Кто была эта новопреставленная Дарья — это знал один только Стенька.
После панихиды к нему подошел посланный от патриарха — это был его неразлучный крестоноситель, Иванушка Шушера — и позвал в патриарший кельи.
Никон писал что-то, когда ввели к нему Разина. Патриарх указал ему место на скамье, а сам остался в кресле с высокою спинкою, на которой вышит был малиновый крест, как бы осенявший голову патриарха.
— Я рад тебя видеть, Степан, — снова сказал патриарх приветливо, вглядываясь в красивые глаза гостя. — Что у вас на Дону слышно?
— Слухов у нас, владыко святой, ходит не мало, а все больше слухи московские, — отвечал Разин.
— Какие же такие московские слухи?
— О московском настроении ходят слухи — на тебя-де, великого патриарха, гонение неправое от бояр: таковы у нас слухи.
— И то правда, — сказал Никон, сверкнув глазами, — боярам я поперек горла стал — не давал им воли, так они наплели на меня великому государю многие сплетни без-лепично, и оттого у меня с великим государем остуда учинилась на многие годы. Я сшел с патриаршества, дабы великий государь гнев свой утолил, а они без меня пуще распалили сердце государево. Теперь меня, великого патриарха, хотят судить попы да чернецы, да епископы — дети собираются судить отца… А у меня один судья — Бог!
Патриарх чувствовал, как раскрывались в его душе свежие раны, и голос его крепчал все более и более.
— Теперь я стал притчею во языцех: бояре надо мной издевки творят, мое имя ни во что ставят, из Москвы и из святых московских церквей меня, великого своего патриарха, выгоняют, аки оглашенного; ни меня до царя не допускают, ни царя до меня. Враги мои, не зная над собою страха, играют святостию, кощунствуют. Вон теперь Семенко Стрешнев что чинит с своею собакою — и сказать страшно. Он, вор Семенко, научил своего пса сидеть на задних лапах, а передними — благословлять!
— Благословлять! Собаку научил благословлять! — невольно вскрикнул Разин и вскочил с места. Глаза его загорелись — он в этот момент совсем не походил на прежнего, тихого, с кротким выражением глаз Разина. — Это боярин научил собаку?
— Да, боярин Стрешнев, на ушке у царя он… И называет эту собаку Никоном-патриархом — Никонкою… Когда соберутся у него гости, и он зовет ту собаку: «Никон-ко! Никонко-патриарх! поди, благослови бояр…» И бессловесный пес кощунствует, ругается над нами и над благословением божиим… Вот до чего мы дожили…
Никон встал и в волнении заходил по келье, стуча посохом.
— Так мы тряхнем Москвою за такое надругательство над верою, — мрачно сказал Разин.
Он был неузнаваем. Прекрасные глаза его остоячились, нижняя челюсть дрожала.
— Они хуже бусурман, — глухо продолжал он. — Мы с них сдерем боярскую шкуру на зипуны казакам, а то у нас на Дону голытьба, худые казаки давно обносились.
Он как бы опомнился и снова моментально ушел в себя, только глаза его вопросительно обратились на патриарха.
— Теперь хотят судить меня судом вселенских патриархов, — продолжал Никон также несколько более спокойным голосом. — Я суда вселенских патриархов не отметаюсь- ей! не отметаюсь! Токмо, за что судить меня? Если за один уход с престола, так подобает и самого Христа извергнуть — он много раз уходил страха ради иудейска… А я сшел с престола, бояся гнева царева и козней боярских: они хотели многим чаровством опоить меня, да и опоили бы, только Бог меня помиловал — безуем камнем да индроговым песком отпился от того чаровства.
Он остановился. Разин стоял, глубоко опустив голову.
— Садись, Степан, что ты встал? — сказал патриарх, как бы намереваясь переменить разговор.
Разин молча сел и продолжал о чем-то думать.
— Так как же, Степан, когда ты в Соловки думаешь идти? — спросил Никон.
— Пойду ныне же, чтоб к весне на Дон воротиться, — отвечал Разин раздумчиво.
— А у нас не поживешь?
— Поживу, помолюсь, коли милость твоя ко мне будет.
— Живи, у нас место найдется, и корм будет.
— Спасибо, святой патриарх.
Потом, немного помолчав, Разин спросил:
— А твое великое благословение на Дон будет?
— Я Дон благословлю иконою, — отвечал патриарх.
— А что мы казацкою думою надумаем — и то благословишь?
— Коли на добро православным христианам и во славу Божию, то будет и мое благословение. По тебе сужу, что донские казаки не суть рабы ленивые у Господа — молятся неленостно.
— Плоха наша молитва, — отвечал Разин грустно, — не высоко подымается.
— Для чего не высоко?
— Должно, грехи не пущают до неба — не доходит до Бога, — продолжал Разин как-то загадочно.
— Не дело говоришь, Степан, — строго заметил патриарх, — Бог и высоко, и низко живет — до него все доходит.
Разин молча покачал головою и вздохнул.
— У тебя, Степан, я вижу, горе есть на душе, — сказал Никон, зорко вглядываясь в своего собеседника.
Разин молчал, только рука его, брошенная на колено, задрожала.
— А кто виною печали твоей? — с участием спросил патриарх.
— Те же, что и твоей, владыко святой, — еще загадочнее отвечал гость.
— Ноли бояре?
Дверь в келью отворилась, и на пороге показался Иван Шушера, бледный, испуганный.
— Ты что, Иванушко? — тревожно спросил патриарх. — Что случилось?
— Бояре со стрельцами приехали.
— Спира воинская… взять меня хотят, яко Христа в саду Гефсиманском, — сказал он, вставая во весь свой рост. — Слуги Анны и Каиафы идут за мною.
Разин также вытянулся и выхватил из-под полы кафтана огромный нож.
— Что это? — тревожно спросил Никон.
— На бояр, — сипло отвечал гость.
Никон вздрогнул.
— Нет, не буди Петром… вложи нож… Всяк, иже нож изъемлет, от ножа погибнет, — торопливо говорил патриарх.
Разин был страшен. Казалось, что волосы на голове у него ходили — так двигалась кожа на его плоском, широком черепе.