Но при получении первой получки говорю:
– Я столько не заработал, Джим. Не могу глотничать.
На Рязани нам такую «капусту» за полгода не платят, а ты мне за неделю отвалил. Бери деньги обратно.
Ну Джим шибко обиделся, и чуть-чуть драчка у нас не состоялась, но тут Сенди подоспела и разъяснила мне и Джиму, что я социально дикий человек и обижаться не на меня надо, а на красную сволочь, которая доводит людей до потери достоинства и неумения за него бороться.
После этого я деньги взял, а Сенди пообещала участвовать в забастовке за прибавку зарплаты. На это Джим почему-то не обиделся.
Могу сказать, что цель свою я выполнил успешно. Полностью разобрался в проблемах переизбытка зерна в США и убедился, что правительство действительно приплачивает фермерам, лишь бы они не перевыполняли план хлебозаготовок.
Чуть с ума от всего узнанного не сошел. Дернул в одиночестве кружку «Белой лошади» и зарыдал во все горло. Страдальческая печаль остро пронзила, граждане судьи, мою крестьянскую душу, любящую народ и родную Рязанщину.
Рыдаю, вою просто-таки от глубокой обиды. До чего же вы, паскуды, спрашиваю, довели землю русскую, что рожать она хлеб почти перестала?… Что вы с крестьянским трудом, паразиты партийные, сделали?… Как же вы все машины с моторами в ненасытную генеральскую утробу гоните, а не на поля?… Как жить вам не стыдно от факта выплаты американскому фермеру премий за недород хлеба? Вы бы с самолета поглядели на поля и луга Вермонтщины, куда с Рязани переселили вы замечательного писателя, сволочи. На лугах же этих коровам протолкнуться негде – столько их пасется разом, и дойных и мясных. А башней силосных в Вермонте и в Айове моей побольше, чем ваших вонючих ракет в Европе…
Как вы мне жить дальше прикажете? Чтоб вы подавились своими лозунгами, проститутки зловонные… Да если б русский мужик так подоночно, как вы, относился к земле родной, то давно он от презрения к вашему разврату перебежал бы все священные-рассвященные границы нашей похабной страны и всю мировую целину двадцать раз освоил. И порядок, плачу, там был бы, мать вашу так, сволочи…
Одним словом, убиваюсь от всего увиденного в США и пережитого. В истерике бьюсь.
Неотложку-эмедженси вызвали даже. Джим говорит:
– Ты – фермер великий. Оставайся, я тебе земли выделю. Сам хозяином будешь. И девки наши от тебя без ума.
Тогда взял я в руки свое крестьянское сердце, сдавил его вот так… и отвечаю, что к легкой жизни не стремлюсь, но лишь к уважению души. Буду там, где сейчас трудно. Потом, Бог даст, изведется с лица земли моей красная пакость, и мы тоже заживем по-человечески. С партии и правительства «капусту» будем драть за недород, слив молока в кюветы, прокисание сыра и уменьшение размера кукурузных початков… чтоб мне все политбюро в гробу увидеть в молочно-восковой спелости…
Болели за меня на ферме. Даже сенатора вызвали уговаривать не возвращаться, ибо сгноят меня там и погубят ни за грош единственную мою жизнь со всеми крестьянскими способностями.
Но я ответственно заявил сенатору, что возвращаюсь, несмотря ни на что. Десять лет отсижу – и освобожусь на родине, а может, советской власти еще раньше коряга придет. Тогда и амнистия будет. Вся у меня надежда на амнистию.
Ну, а остальное просто было. Слово держа, которое Валико дал, поехал в Нью-Йорк. Сходил на 42-ю улицу. Купил там по случаю парочку электронных дамских хозяйств и запчасти к ним, потому что в СССР с запчастями весьма худо обстоит дело. Веселых открыточек прикупил для пограничников, чтобы не скучать им в дозорах. Жвачки также взял пузырящейся. Ее мы иногда у турков на боеприпасы выменивали, ворованные на маневрах военного округа.
Джим провожал меня в аэропорту имени Кеннеди, которого он почему-то не уважал, но по-христиански жалел. Пообещал приостановить поставки пшеницы советчикам, если они со мной жестоко поступят и не будут передавать передачки из Айовы.
Хорошее у меня прощание было с американцами славными. Хорошее. О разных приключениях, случившихся со мной при путешествии по США, я тут умолчу, потому что надо нам быть ближе к делу.
Могу только сказать, что подрался с дураком одним – членом американской компартии. Сам, гад такой, богат, как начальник ОБХСС, а мечтает о советской власти в Америке. Я ему говорю:
– Ты видел, дорогой Роберт, чтобы собака, скажем, гадила в свою миску с жирной похлебкой?
А он мне в нос портрет Сталина тычет нагло и вопит:
– Вот мне какой хозяин нужен, а не мещанская миска с похлебкой. Не одним хлебом жив человек!…
Ну, думаю, хитрый и мозговитый народ – грузины. И до Штатов добрались со своими портретами. Похоже, что и цветы к рукам прибрали в Нью-Йорке – больно дороги гвоздики. Подумав так, двигаю Роберту в глаз – делаю клоуна. Кровь мне тогда в голову ударила.
– Падаль, – ору, – красноговенная, из нас там полвека с лишним кровища хлещет со слезами и соплями, один хозяин отвратительней другого приходит, воровай на воровае сидит и взяточником погоняет, а ты тут с жира бесишься!
Роберт оборотку в скулу мою проводит апперкотом. Американцы в баре ставки ставят. Денег-то девать некуда. Чекисты еще не отняли. Покачнулся я, вид делаю, что в уме перекособочен. Еще пару ударов пропустил от коммуниста. Затем еще разок бью в другой глаз – второго делаю клоуна.
– Это, – говорю, – тебе за Родину мою многострадальную от дел социализма… А это… в носопырку… за Сталина… Прошу – в брюхо… за развал сельского хозяйства в стране… Еще разок в носопырку… за медицину бесплатную, что Высоцкого спасти не могла и еще, наверно, пригробила немножечко…
Ну, Роберт – с копыт. Мне половину выигрыша вломили. Больше, чем Кобзон за гастроль получил. Потом в полиции отбалакивался. Начальник сказал, что хоть он лично фашизм уважает, но в Америке – демократия, и он не позволит из американцев клоунов делать даже за коммунистические взгляды.
Чуть не судили, но Джим пригрозил Роберту, что наведет порядок в его гороскопе с переделкой деловых удач в экономический кризис, и Роберт порвал билет партийный.
– Спасибо, – говорит, – Джимка. Ты меня кое в чем убедил. О’кей. Но нам не хватает хорошего хозяина. Нам без хозяина трудно.
Объяснил я напоследок, что дубина он стоеросовая, потому что в России несчастной только и мечтает каждый крестьянин, да и работяги с начальничками, чтобы дозволили им похозяйствовать по-человечески, без разнарядок от вонючих обкомов и главков.
В общем, лечу обратно в Турцию. В США это просто. Отдал в консульстве рыло три на четыре, визу получил – и валяй в небо на «Боинге». Никто ничего не выспрашивает у тебя. Характеристик не требует. Инструкций, как вести себя в Турции, не дает…
Прилетел в Стамбул. В отеле в черный цвет волосню покрасил. Усы прикрепил, чтоб на турка быть похожим. «Опель» взял напрокат. Еду себе потихонечку к горе Арарат поближе. Дурак, думаю, был Ленин. Половину такой исторической армянской горы отдал басурманам. Скотина сифилисная…
«Опель» притырил в одной деревушке. Поближе к границе подобрался. В подзорную трубу гляжу на нашу священную границу. День прошел – не выходит Гоглидзе в наряд и не выходит. Может, тоже свалил в Париж к дальним родственникам?…
Лежу себе в маскхалате притыренном, виски похлебываю и охота мне на родину, в Рязань, возвратиться, и страх берет. Засудят они тебя, Зинка. Дадут за изнасилование Клавки Завзяловой с двойным нарушением границы лет пятнадцать – и прощай, молодость, с перспективой четвертой женитьбы на бабе с умом и душою. Вертай, Зинка, обратно в Айову. Нет, отвечаю себе, честь обязывает меня возвратиться и выступление сделать в клубе с трибуны о правде замечательной крестьянской жизни в Америке и борьбе фермеров с высокой урожайностью. Обязан. А потом – будь, что будет. Где наша не пропадала?…
Еще бы денек, и повернул бы обратно в Айвову. Попадать в руки новобранцев-салаг было мне нежелательно. Эти за внеочередной отпуск так тебя разделают еще до предварительного следствия, что смертная казнь избавлением покажется. И собаки искусают с голодухи.